Всякий человек жаждет хоть чуточку радости и красоты


Сибирское народное искусство.

Какой нации или этнической группе оно принадлежит? Русской? Трудно, если вообще возможно, ответить утвердительно. Все мы, сосланные, давно привыкли считать: мы находимся в России - значит и в русской среде. Там вскоре принимали за своего каждого, кто был готов принять тамошнее за свое. И это дает основание говорить о русификации прибывших – а не о чувашификации, эстонификации и т. д. Так, русская культура не могла оставаться чисто русской, а несла в себе сплав чувашской, эстонской, латышской и прочих примесей, по мере их присутствия и времени пребывания в русской среде. От одних больше, от других меньше. Разве кто-то в состоянии распутать тогдашнее сплетение на изначальные „нити“?

Да и к чему?


Рабочее звено, едущее на сенокос, разместилось на двух телегах. Лошадей подгоняли, но после нескольких шажков трусцой они снова переходили на спокойный шаг. Их можно было понять. Шесть-семь человек были значительным грузом для хиленькой лошадки, которую впереди ожидал трудный рабочий день. Да и сама поездка могла тянуться около часа.

В начале поездки, как принято, обсудили свежие новости, связанные в основном с событиями в деревне. Сегодня это кажется невероятным, но лишь полсотни лет назад в обычной сибирской деревне единственным источником новостей извне служила газета Правда, привозимая в сельсовет и школу дважды в неделю. Читали ли ее колхозники, ехавшие на сенокос? Никак нет!

После новостей беседа могла прерваться. В тишине скрип несмазанного деревянного колеса телеги о деревянную же износившуюся ось стал чересчур раздражающим. Звеньевой натягивал вожжи, останавливал коня возле лужи и приказывал пацану наплескать горстями воды из лужи в сухие скрипучие ступицы колес. Вода помогала только на пару десятков метров – все равно, что плескать на каменку. В деревенской бане: низкая печь с наложенными сверху камнями, на которые льют воду, чтобы получить пар. И снова квартет колес свистел и визжал. Пацан был доволен, что на сей раз не указали совать в ступицу лягушку - в качестве более действенной и устойчивой смазки.

Наконец звеньевой признается: „Душу скребет“. Раз уже русскую душу скребет, то значит, грусть достигла глубоких слоев чувств. Значит, очи сердца силой вытаскиваются из-под удобной гипсовой маски чувств, смягчающей будни. Воочию смотреть в глаза действительности – до отчаяния страшно. Первой проявляется неописуемая тоска, которую немыслимо успокоить трезвыми мыслями и словами.

В отчаянии каждый человек нуждается в оправдании своего существования, для чего он ищет в себе обратную связь, уверенность в том, что жизнь имеет для него смысл и что он в состоянии тянуть дальше. Смысл жизни должен найти способ выражения, какой-то практический выход. Если его не найти, то это скрипучее чувство следовало немедленно заглушить, спрятать хотя бы под поверхностной скорлупой безразличия, упаковать в капсулу, растоптать или, что проще всего... утопить в водке.

Рабовладельцы всех времен научались отбивать это чувство у рабов отвлекающим шумом-накрикиванием, а то и болью. Сталин для приглушения „скрипа“, кроме широковещательной пропаганды, уже с утра (самое трудное время для раба) расставил на перекрестках улиц будки, откуда торопящиеся на работу, еще свободные „рабы“ (рабочие) могли купить на разлив 50 или 100 граммов запалом глотаемой водки. Оттуда берет начало и второй „народный“ сталинский обычай: после первого стакана не закусывают. Специально для этой цели по образцу старшего, 200-граммового брата был разработан и запущен в массовое производство 100-граммовый граненый стаканчик. Сталинский прием помогал многим заглушить скрип в русской душе, и увы, очень многим „помогал“ вплоть до пристрастия...

А широковещательная пропаганда свой след оставляла, если не иначе, то хотя-бы в виде помета в синапсах, на перекрестках между нейронами мозга. Методы эффективной пропаганды были испытаны на массах немецкой нации доктором Иосефа Геббельсом. По его мнению суть успешной пропаганды — простота и повторение одних и тех же истин - исходила из того, что слушатели в своей массе достаточно примитивны: „Пропаганда всегда обращена только к массам, а не к интеллигенции, поэтому её уровень должен ориентироваться на способности восприятия самых ограниченных среди тех, на кого она должна повлиять“. Эти же методы использовала и сталинская пропаганда, с начинкой из алкоголя да уничтожения интеллигенции. Чтоб не мешали массам воспринимать...

Так Сталин заботился о „смазывании“ скрипа души рабочего. А что было делать крестьянину-колхознику? О нем Сталин столько не беспокоился. Будок с наполненными стаканчиками на опушках и межах не ставили. Да и откуда было колхознику взять требуемые для этого звонкие монеты? Их труд, в принципе, не подлежал оплате.

В наше время многие, у кого „скребет душу“, ощущают свой мозг самым скучным и бесполезным атрибутом. Поэтому учатся сами заглушать свербение души шумом, и надо признать - весьма успешно. В прямом смысле. Например, в Тарту на улице Марья я слышу, как будто кто-то начинает все сильней дубасить огромной дубиной по моей жестяной крыше. Затем слышится приближающийся звук модного седана, автомобиль прокатывает мимо, рокот движка и шуршание покрышек затихает, но „дубинка на крыше“ все еще работает, медленно затихая...

Из какой прочной жести изготовлены эти модные машины! Не разлетаются, как бы ни жаловались на их качество владельцы. А в этих машинах они разъезжают изо дня в день, и так в течение нескольких лет! Но мне совершенно невдомек, из какого материала сделаны уши и мозги водителей таких машин, напичканных дорогой усилительной техникой, способной своей вибрацией протаранивать крепостные ворота. Благодаря чему они еще не взбиты в котлету? Или... именно потому, что уже... По моему мнению эдакое над самим собой творят, когда от „скрипа души“ некуда деваться. Да, находиться в стадии сознания - не всегда просто. Поэтому часто стараются сознание заглушить, затмить, пусть то путем химических манипуляций, или раздражителем извне, расчленяющим сознание на части, прямо-таки на осколки... Лишь бы сложно было в логическую цепь собрать.

Еще раз проявим сочувствие к колхозникам сталинского времени, когда о подобных средствах и мечтать не смели. Не было даже плейера, чем уши заткнуть!

„Душу скребет!“

- А ну, Анютка, запевай!

Это не был приказ, даже далеко не напоминание в стиле „включи телевизор!“ Эдакое сказать мог не каждый. Это было произнесено с молитвенным благоговением и торжественным пафосом. Этим решительно заявляли, что дальше так жить невозможно. На такое воззвание во имя всех имел право только человек, чье решение признавала вся группа. За призывом следовала уважительная пауза - необходимая, чтобы проникнуться. Повторять просьбу было прилично не ранее, как через несколько минут, а запеть без повторной просьбы значило умалить глубокое душевное значение нахлынувшей грусти. Лишь после вторичной просьбы подружки могли осмелиться умилительно упрашивать и подбадривать Анютку запеть.

Только после этого Анюта начала выпрямляться, поправляя на шее косынку. Чуть запрокинутая голова замерла в ожидании, взор полузакрытых глаз рассеивался в дали. Сначала низкий грудной голос был тихим и подчеркнуто грустным. В таком расположении духа первая песня и не могла быть иначе как щемящей и мечтательной, с протяжным первым слогом. Поднимаясь все выше, ее голос скользил легато, что вообще присуще русскому народному грустному ладу или минору. Несмотря на то, что народные песни пелись сдавленным, горловым звуком, голос Анюты не был скованным - он звучал и уносил за собой...

Пели исключительно наизусть. Романтические, лирические и оплакивающие материнскую любовь песни довольно сложного содержания были длинными, но в их словах никогда не спотыкались. Никакие песенники не попадались мне на глаза, поэтому не знаю – имелись ли они вообще.

Начиная с припева, или со второго куплета мог присоединиться еще голос-другой. К концу поездки пели уже все, в том числе и мужчины. Но хоровые песни были более живыми, даже задорными. Помнится одна особенность: при групповом пении все пели в один голос, то есть в унисон, если только мужчина не пел на октаву ниже. Ради многообразия другие голоса могли вместе с запевалой или без нее петь припев, повторы и т. д. Но если запевала очень „брала за душу“, то могли слушать не подпевая, в полном молчании и почтении.

Умение петь было чисто природным и безо всякого обучения. Даже неоткуда было брать пример профессионального пения. Не было радио, граммофона, не говоря уже о живых концертах. Также в школе, на уроках пения (они так и назывались - уроками пения - а не музыки), весь класс во главе с учительницей распевал в один голос знакомые и изучаемые песни. Никаким инструментом при пении не пользовались, никакого голосового созвучия или хоровой гармонии не добивались. О существовании нот ничего не подозревали. Лишь бы каждый драл глотку, как мог. В крайнем случае, учительница могла кого-то упрекнуть в стиле: „А ты что рот заткнул?“ или „Не ори, пожалуйста!“ На том урок как обучение в пении заканчивался. А фальшивая тональность голоса никого особенно не раздражала.

Единственное место, где изредка можно было услышать академическую музыку - это кино. Кинопередвижка посещала село обычно каждые две недели, а во время таяния дорог и зимой в графике были значительные перерывы. К сожалению, сотни раз прокрученные, штопаные киноленты превращали изначально качественную музыку в едва понятный треск с частично угадываемыми мелодичными звуками. К тому же, со двора постоянно доносился резкий рокот бензинового движка генератора, подающего ток киноаппарату.

Во-вторых, основной репертуар кино состоял из патриотически-военных или чисто коммунистических пропагандистских фильмов, в которых просто не было песен, достойных внимания. Бесспорно, первые советские музыкальные фильмы были с высокопрофессиональной и интересной музыкой.

С середины пятидесятых на экранах появился и первый заграничный индийский музыкальный фильм Господин 420, главный герой которого внес в молодежные массы популярную песню. Все же в репертуар деревенских певцов редко включались песни из кинофильмов. Любимыми были исконные народные, а также прихваченные с войн фронтовые или даже революционные и патриотические песни. Такие песни были исключительно минорного лада. Песен только о любви, а тем более романсов, я особо не припомню.


В контрасте с лирической песней находился чисто русский куплет – частушка. Разумеется, их также заучивали, но в то время еще очень ценилось умение сочинять частушки на ходу, импровизировать. Лучше это удавалось при наличии хорошего „соперника“. Два куплетиста обязательно соревновались друг с другом, перепевая, передразнивая соперника. Например в Эстонии, у моей родной народности сету, и поныне в почете импровизация в виде леэло. (С 2009 года сетуское леэло включено в представительный список духовного культурного наследия UNESCO.) Только в леэло сочиняет женщина-запевала, а хор в три голоса вторит ей, или варьирует куплет. Поэтому русская импровизированная частушка оказалась для меня в какой-то мере знакомой по своей сути.

Тогдашние частушки были почти исключительно на любовную тематику. Не сказать, что о любви, а скорее только о любовном заигрывании. Женщина в частушке кокетничала, заигрывала, произносила колкости, даже высмеивала нерасторопность или робость „милёнка“.

Мужчина, отвечая, выдавал себя как слегка глуповатого, недопонимающего, обманутого, недоуменного. Мужчина куда реже выступал в роли сознательного влюбленного или мечтавшего о любви. Частушки никогда не были о браке, даже о серьезной влюбленности. Они сосредоточивались на мимолетном, временном, несерьезном любовном заигрывании. Оба пола иногда затрагивали тему ревности, а то и мести в какой-то мере.

Сибирские песни бросались в глаза еще одной особенностью. В пример нашим, западным песням, ни в песнях, ни в частушках никогда не фигурировала теща, а о матери всегда пели с глубоким уважением, если даже в реальной жизни не все так ладилось.

Предпринятая партией коммунистическая обработка людей, проводимая под лозунгом „Культура в массы!“, с середины пятидесятых объявилась и в нашем селе. „Культурно-просветительная работа“ старалась на почве народного искусства посеять „плевел“ коммунизма. Навязываемая коммунистическая „народная“ культура старалась внедрить в обиход частушки на комсомольские, рабочие и колхозные темы. В них высмеивались люди, не разделяющие коммунистического отношения к труду, разные частники и спекулянты. Но были и такие, где даже инвалидность в определенном контексте высмеивалась: „Мой миленок инвалид, он от армии трусит“ и т. п. Получалось, что между понятиями инвалид и симулянт ставился знак уравнения. Уж что-что, но такое в народе прижиться не могло!

По сельской местности гастролировала культбригада, исполнявшая именно такие модные, прокоммунистические „народные“ произведения. В нашем селе я помню лишь около двух их выступлений. То ли из-за редкости выступлений, то ли по иной причине, но в нашу бытность в Сибири пропагандистские частушки еще не были приняты в народе.

Характерно, что в исполнении частушек осанке и позиции отводили чуть ли не главную роль по сравнению с текстом и мелодией. Откуда такой вывод? А вот откуда. Если частушку было невозможно исполнить с надлежащей „хореографией“, то ее и не исполняли. Было невообразимо петь частушку сидя. Даже если при езде на телеге певице хотелось спеть частушки, то она непременно вставала. Для этого сидящие чуть раздвигались, оставляя ей в центре достаточно места для стояния, а извозчик осаживал коня на спокойный ход.

Этого строгого требования засланные культбригады не держались, что вызывало неизгладимую неприязнь к ним. Они проявили фальшь в вопросах фольклора. Наверное, именно поэтому их новаторское „народное творчество“ не скоро перенималось, и возможно, что за ними замечали и другие неприемлемые промахи.

Типичным было исполнение частушек в гулянье на улице или в середине танцевального зала, но ни в коем случае на сцене! Собравшаяся на гулянье группа молодежи начинала медленно продвигаться по улице. Они шли „загребающим“ полумесяцем. Одним крайним был играющий гармонист, другим крайним парень (никогда не девушка!) с балалайкой. На несколько шагов впереди группы, примерно на одной линии с музыкантами, шла певица.

Прежде чем начать петь, она обязательно принимала характерную позу частушечницы. Одной рукой она грозно опиралась на талию, а другую руку с косынкой вскидывала вверх. Изгибала грудь, словно нос варяжского корабля, а голову гордо запрокидывала. Одну ногу, чуть согнутую в коленке, вызывающе выставляла вперед, а вес всего тела переносила на другую ногу, изогнув поясницу. Выражение ее лица и вся ее поза должны были подчеркнуть вызывающую воинственность, кокетливость и бравурность. Она не была легкой балериной – скорее, монументальной устойчивой скульптурой.

Но это была лишь начальная позиция, выдерживаемая в течение нескольких секунд.

В ходе стремительных, размашистых танцевальных движений и сильного топанья ногами, певица подчеркнуто-крикливым пронзительным голосом напевала вызов сопернику. Частушка предполагала партнера, которому бросался вызов. Вскоре из толпы, полумесяцем окружающей певицу за ее спиной, выступал вперед принявший вызов парень – зачастую это был ее ухажер. Пара могла быть и супружеской, что не влияло на заигрываемое содержание частушек.

Поза парня во многом была схожа с девичьей. Одной рукой он подбоченивался, а другой придерживал за козырек форменной фуражки или перекинутый через плечо жилет, или просто пощелкивал пальцами под ритм музыки. Ответный куплет преподносился с сильным притопыванием каблуков сапог и хлопаньем рук.

После куплета парень начинал делать стремительные присядки с ноги на ногу, в присядке выкидывая ноги вперед, что несомненно требовало хорошей тренировки. Тут же, кинув жилет в толпу, он с силой хлопал ладонями по бедрам, голенищам и даже подметкам сапог. Присев на одном носке, он мог выписывать пируэты, подняв одной рукой фуражку высоко над головой. Комбинация фигур говорила об искушенности парня. Ускоренная до максимума пляска была выражением приподнятой лихости.

При исполнении частушек партнеры никогда не сходились между собой, даже почти не приближались, а исполняли каждый свою роль на расстоянии. Парень часто кружил вокруг девушки в пляске. Они не сотрудничали, а соперничали, соревновались. Так изредка могли соревноваться между собой две девушки, что обычно сопровождалось заразительным смехом толпы. Также и против парня мог выступить парень-соперник. Они исполняли пляску не синхронно, а по очереди, каждый свою, с презрительной усмешкой наблюдая выступления соперника.

Все это делалось спонтанно, без совместной подготовки и в сопровождении вскриков да пронзительных свистков разгорячившихся болельщиков. Толпа топала, хлопала, взрывалась неестественным горловым смехом, но никогда не аплодировала в такт. Гармонист и балалаечник делали все от них зависящее. По-видимому, музыканты заранее знали, до какой скорости они могут взвинчивать темп для каждого исполнителя. Или они так тонко ощущали способности каждого. Но как правило, они не доводили танцора до изнеможения и упада.


Местные четко отличали пляску от танца. Танцами назывались классические танцы, как например вальс. Пляска была чисто народным искусством, и всегда пляски и частушки создавали впечатление спонтанности. Несомненно, во многом это было лишь впечатление. Разумеется, гуляние было как можно более натуральным и свободным, но в то же время в нем действовали свои четко определенные обычаи и границы, переступать которые было немыслимо. В гуляние включалась вся толпа, и она делала это только для себя. Она не имела цели выступать перед кем-то, или как нынче принято: аборигены за деньги выкручиваются перед богатыми туристами!

Мы, приезжие, втихомолку восхищались со стороны, но за семь лет моего пребывания там я не помню, чтобы хоть один эстонец решился присоединиться к гулянью. И я уверен, что он не сумел бы принять полноценное участие. Все это говорит лишь в пользу самобытности народного искусства сибиряков, и я считаю себя счастливцем, что имел возможность им наслаждаться.

Позднее, когда приходилось видеть выступления ансамблей русского народного танца и пляски, я обычно вскоре отворачивался, поскольку выступления на сцене нынешних „хранителей“ культуры смотрятся деланными и фальшивыми. Боюсь, что и там, в деревнях Томской области, после нашествия культбригад, а затем и глобализации, от чистого первобытного художества навряд ли сохранилось что-то помимо потертого клише.

Если запевали песню при поездке на сенокос, то не прекращали петь вплоть до прибытия на место. Но после прибытия к работе приступали не сразу. Не заводили и столь обычных разговоров. В песню входили, вживались основательно, а затем требовалось время, чтобы из нее осторожно выйти. Чаще всего разводили костерчик, подвешивали чайник, тихо сидели и спокойно выжидали закипания. Отыскивали завернутую в тряпочку карамельную конфетку или осколок кускового сахара, засовывали за щеку и, пыхтя-кряхтя и вытираясь, испивали чаек, в то же время все смелей начиная рассуждать о предстоящей работе. Так сенокос должен был отступить перед „скрипом русской души“.

Красиво, даже величественно, но никак не смешно...


На гулянии или гулянке царило всеобщее веселье и шум. Алкоголь не имел при этом большого значения. Среди парней, медленно движущихся с толпой вдоль улицы, могла из рук в руки ходить бутылка, но это было втихаря, незаметно. Обильно выпивали за столом на праздниках, справляемых по неисчислимым поводам. То государственный праздник, то церковный. То именины, то поминки... То свинью зарезали, то сына в армию провожают, а редко - и принимают. Один от другого не отличались. „Нам что водка, что пулемет. Лишь бы с ног валило!“

В русском языке много слов с корнем гул. Где гуляют, там и гул стоит. Погулять, и с кем-то гулять; прогулять работу, а то и целую жизнь прогулять. Отгулять отпуск или погулять на пьянке. Выгулять и гулять с кем то, то есть ухаживать, прогуливаться в парке. Особую категорию гуляния содержит характеризующее определение „гуляка“, и так вдобавок невесть что еще. Но только уличная гулянка имела признаки народного искусства. Если в отношении пьянки и использовали то же слово, то непременно в ином значении. В клуб ходили на танцы, но по пути к клубу шли гулянкой. Даже приезжие ощущали огромную разницу.

Если на застольных гулянках можно было сидеть в любой одежде, то на уличную гулянку одевались по-праздничному.

Девушка предпочитала легкое, шелковое платье. Понятно, что из-за царящего материального недостатка для большинства девушек шелк оставался лишь мечтой, но о нем мечтали. Заменой шелку служил светлый ситец. Фасон платья был простым и скромным. Платье клёш было до колен, без пояса и плотно сидело на талии. Никаких глубоких декольте, без воротничка или с узким сборчатым воротничком, со скромным вырезом спереди. Платье было обязательно с рукавами - длинными или короткими и узкими.

Когда мои сестры понемногу шили на заказ, то девушки с большим интересом знакомились с модными фасонами на выкройках, присылаемых из Эстонии. Они с жаром высказывали свои предпочтения к тому или иному фасону, но в итоге, принимая решение, не осмеливались изменять принятому фасону. Значит, было нелегко переступить общепринятые нормы.

Обязательным дополнением к праздничному платью была маленькая шелковая косынка, реже кашне. Народная поэзия воспела косынки голубыми, поэтому они и были преимущественно такого цвета. Следующим шел красный цвет. Косынка была первым подарком девушке от ухажера. На голове косынку завязывали на затылке, но чаще ее держали на шее или в руке, кокетливо играя с нею.

Украшений практически никаких не было. Разве что скромненькая брошка на платье под вырезом. Ожерелья и серьги можно было заметить лишь у некоторых, более зажиточных, и у женщин в годах. Никакие другие дамские аксессуары - сумочки, помады и тушь - не использовались. Материальное положение не позволяло. А возможно и потому, что так не было принято.

Но из-за отсутствия одной детали женского наряда заметно страдали и тамошние девушки. Почти напрочь отсутствовали дамские туфли. Если у кого-то изредка и были, то простые невысокие лодочки. Жаль, сколь немногие могли их себе позволить! Поэтому на гулянку выходили в лакированных резиновых калошах. Но калоши были без каблучка, абсолютно плоские. Отсутствие туфлей воспринималось остро и болезненно - это было видно из того, что девушка предпочитала выскакивать из калош, когда выступала на гулянке. Она плясала просто босиком, но на носках. Ясно, что в таких случаях на ней не было чулок - ни шелковых, ни каких бы то ни было.

Праздничное одеяние сибиряков можно сравнить с миром птиц, где мужской пол наряжается ярче женского. Мужчины предпочитали военные галифе, если не казацкие шаровары, которые шились из ярко-красного, пурпурного или лилового атласного шелка. Такие шаровары имелись у двух местных коренных казаков. При отсутствии галифе носили темные простые брюки без стрелок. Но каждый уважающий себя парень старался приобрести шелковую рубаху. Длинная широкая рубаха, чаще всего красная, но обязательно яркого цвета, выглядела очень эффектно. Рубаха с длинными широкими рукавами на застежках была просторного, прямо-таки мешковатого кроя, и ее носили поверх брюк. Узкий стоячий воротничок мог плотно застегиваться на шее, но было принято носить рубаху расстегнутой на всю грудь, а рукава небрежно засучивали по локоть.

Поясом служил туго затянутый широкий кожаный ремень с большущей медной чеканной пряжкой, с повторяющимися изображениями женских силуэтов, зверей с разинутой пастью, токующего глухаря или охотника с ружьем да дичью.

Единственным признанным праздничным головным убором была казенная форменная восьмиугольная фуражка с твердым бакелитовым козырьком. Фуражку носили, лихо сдвинув на затылок, или набекрень.

Поверх рубахи надевался маленький жилет, которого никогда не застегивали. Часто его просто небрежно держали в руке, или перекинутым через плечо. Жестикулируя при беседе, а также в пляске, парень жестикулировал им. Единственную практичную роль жилет играл при гулянии с девушкой, когда ухажер старался в прохладное время надеть его на плечи девушке. Так девушка могла проявить свое отношение к парню – скинет или примет.

Сапоги были как будничной, так и праздничной обувью. Если парень был при деньгах, то голенище сапога было из натуральной кожи, а кожаное голенище можно было сложить в модную гармошку. С кирзовым сапогом проделать такое не получалось. Недавняя война ввела в моду и прямое голенище – офицерское, узкое и лакированное. Но как женщин, так и мужчин ущемляла всеобщая бедность, которая вносила свои неприятные коррективы в моду на одежду и обувь.

В качестве украшения парень смело вешал на грудь любой наградный знак, эмблему войсковой части или значок комсомольца. Лишь бы что-то было...


Будничная одежда полностью зависела от достатка и наличия в продаже, а также от климатических условий. Платье могли женщины носить в течение очень короткого периода. Лето продолжалось от силы три месяца. Как только ночная температура континентального климата перестала падать ниже градусов пяти, в многочисленных лужах сразу начали размножаться тучи комаров. Позднее, где-то в августе, из болотистых мест тайги недели на две-три, прилетала мелкая, но куда более кусачая мошкара, которая ухитрялась вползать за шиворот и в рукава, где норовила безнаказанно кусать.

В жаркое время дня, особенно вблизи скота и лошадей, появлялись тучи гнуса всякого размера. Комар и слепень запросто прокусывали сквозь тонкую летнюю одежду. Из-за чрезмерного обилия кровопийц приходилось и в летнее время одеваться в плотную одежду, полностью покрывающую тело. Они не давали спокойно работать и отдыхать. Постоянно приходилось отмахиваться от них и почесывать укушенные места. Во время отдыха обычно пригождалась зеленая ветка, которой обмахивались, как веником в парилке. Особенно агрессивно комары и мошкара начинали нападать во время тихого заката, и продолжалось это до глубокой ночи.

Из-за гнуса загорать было немыслимо, потому этого обычно не делали. Если же кто-то осмеливался загорать в разгар дня, то вскоре волдыри ожогов заставляли его одеваться. Солнце имело силу.

В речушке не было места для плаванья, но искупаться ради освежения было можно – только купание у взрослых не было принято. Кроме детей, только молодые парни иногда освежались в воде на людях. А у женщин и купального белья не водилось. Итак, праздничное платье было для женщин самой легкой одеждой, да и то максимум на месяц. Шорты мужчины тоже не носили. В крайнем случае кто-то мог засучить штанины на полголени, не более. Но когда не было гнуса, скинуть рубаху было обычным делом. А гнус в открытой местности на несколько часов сбивался хорошим проливным дождем. В деревне они ухитрялись прятаться от дождя у домов, и вскоре появлялись снова.

Первыми серьезными признаками осени были ночные заморозки. Помнится, что обычно уже с первых дней сентября мы шли утром в школу по мерзлоте. Весна же кончалась, когда снег в мае окончательно таял, и зелень бурно разрасталась везде, где ей не мешали. Так зима, вместе с осенью и весной, растягивалась на девять месяцев, заставляя людей все это время тепло одеваться. В этот затяжной сезон все, как женщины, так и мужчины, как дети, так и пожилые ходили в ватной одежде. От китайцев была перенята очень практичная и дешевая ватная куртка фуфайка. Эта стеганая ватная куртка, чаще называемая телогрейкой,Телогрейка - фактически ватный жилет. Его выдавали в комплекте зимней одежды в трудовых лагерях марозных районов. В нашей местности не помнится, чтобы имелись жилеты телогрейки. Видимо, название перенесли на фуфайку или ватник ошибочно. была почти единственным верхним одеянием по обе стороны колючей проволоки, как для вольных, так и для ссыльных. Плотная хлопчатобумажная ткань для ватников была обычно темно-серого или черного цвета. На солнце черный цвет скоро выцветал, и в конце концов все выглядели серыми разных оттенков, среди которых изначально серые ватники были самыми яркими.

В более теплую погоду одевались в бушлат и брюки из того же материала, а в холодный сезон – в бушлат и такие же ватные брюки. Женщины, если и носили юбку, то только в знак отличия от мужчин - поверх одинарных, или ватных брюк. В овечьих шубах ходили только мужчины, и то далеко не все. Отдельные мужчины располагали ездовым тулупом длиной до пят, с поднятым выше головы воротником.

В летнее время мужчины ходили в кирзовых сапогах или ботинках, женщины - в подвязанных калошах, реже в ботинках, а то и в резиновых сапогах. Дома женщины ходили в основном босиком, а дети, как закон, от снега до снега были босыми – что дома, что на работе. Из-за утренней росы, грязи и нечистот, гнуса и колючих трав детские ноги на протяжении всего лета были в остро чешущихся и кровоточащих ранах, зачастую невыносимо болезненных. Помнится, как ранним утром, ходя за стадом, я следил, когда очередная корова начнет испражняться, чтобы успеть подставить холодные ноги под обильную теплую струю или предоставить ногам „грязевую ванну“ в теплом коровьем блине. Время от времени Валентина заставляла меня мыть и лечить прыщавые ноги в жгучей соленой ванне, что сопровождалось непрерывным недовольным визжанием. Не отрицаю, что это в какой-то мере помогало, но кто захочет добровольно мучиться...

Общепринятой зимней обувью были толстые твердые валенки или катанки. Так как в сибирскую зиму оттепель случалась крайне редко, водонепроницаемая калоша на валенке не требовалась. В сильные морозы перед длинной поездкой на санях иногда повышали морозостойкость валенка довольно-таки своеобразным методом. На морозе валенок окунали в ведро с водой и тотчас обваливали его в рыхлом снегу. После нескольких таких циклов валенок обрастал толстым слоем пористого льда, что значительно увеличивало его морозостойкость.

По мере износа подошв к ним подшивались латки, вырезанные из голенищ старых валенок. Шили при помощи шила с крючком, а в качестве нити использовали дратву, натертую сапожным варом. Валенки легко защищали от обычного в тех местах мороза в 30-40 градусов. Но в мороз 50-60 градусов выходили лишь те, кого вынуждала необходимость - например люди, связанные со скотом. Градусником мы не располагали. О градусах слышали лишь по разговорам. На что они основывались – не знаю. Но факт, что у старожилов была своя, на практике выработанная шкала упределения силы мороза. Например: не рассеивающийся морозный туман говороил о морозе более сорока градусов. Если дыхание шумное, но всеже дышится, то –градусов 45. Дышится с одышкой – 50. А если более 55 градусов, то плевок подает со стуком. То есть - замерзает на лету. Говаривали, что такое бывало и в наше время.

Без головного убора там ходили редко. Летом женщины подвязывали волосы косынкой, завязывая узелок на затылке. В холодное время надевали теплый байковый платок, сложенный треугольником, тщательно закрывая лоб до самых глаз. Уголки платка огибали шею и завязывались сзади. В крепкие морозы поверх байкового платка с особой аккуратностью плотно повязывали большой шерстяной платок или плед, концы которого, обмотав шею, покрывали плечи, перехлестывались на спине и завязывались на груди. Закутанная таким образом женщина делалась куклой-Матрёшкой, которая не могла повернуть голову.

Форменная восьмиугольная фуражка была настолько облюбована мужчинами, что летом в ней ходили как в праздник, так и в будни. Но использовались и ленинские кепки. Зимой было впору носить пышную меховую шапку, но большинство мужчин, к сожалению, должны были довольствоваться казенной солдатской шапкой, с искусственным мехом с одной стороны. В те времена женщины еще не надевали мужских меховых шапок – возможно, из-за приличия.


Дети были одеты во что попало. Редко когда на них можно было увидеть изначально детскую одежду. Как правило, дети донашивали тряпье взрослых. Если бушлат был длиннее самого малыша, то могли небрежно подрезать подол и рукава бушлата, а из незаштопанных срезов за ребенком волоклись неряшливые ватные „хвосты“, которые никого не интересовали. А чтобы такой несоразмерный ватник не спадал с ребенка, его стягивали веревкой выше пояса.

Малыши дошкольного возраста с ранней весны до заморозков бегали по улице в коротенькой рубашонке и без штанов. Для защиты от холода ему могли накинуть что-то на плечи, но нижняя часть тела непременно оставалась голой. Невообразимая закалка! Если эстонцы одевали своих детей с ног до головы, это вызывало не только удивление, но и насмешки: „Зачем? Ведь они лишь дети!“

Младенца плотно пеленали, укутывали, обматывали, завертывали и связывали по строго определенным правилам пеленания – в несколько поочередно накладываемых слоев материи. В плотно упакованную неподвижную чурочку превращали младенца даже в самый разгар летней жары! Непонятно, как только эти малютки не получали теплового удара. Мамаши знали, что у неправильно запеленатой малышки конечности могут остаться кривыми. Поэтому матери детей с рахитом подвергались упрекам за небрежное и халатное пеленание. Никому, даже фельдшеру, не приходило в голову объяснить болезнь недостатком элементов в организме кормящей матери, да и самой малышки. Тут и всемогущий кальцекс не помогал.


Одно очень своеобразное явление в одежде тогдашнего молодого поколения женщин заставило меня долго сомневаться: смогу ли я описать его, не сделав их посмешищем для современных молодых женщин? Ведь помню, с каким недоумением мы смотрели на эту странную моду, пока не поняли причину ее появления. Но поскольку тамошние женщины сами считали ее очень важной, то постараюсь тактично ее описать – так, как они воспринимали ее. Это явление наглядно демонстрирует, как изменяющиеся бытовые обстоятельства могут преобразовывать культуру, и насколько странным может стать ее развитие.

Мы попали в Сибирь именно в то время, когда в местные магазины начали поступать женские вещи, очень практичные для тех суровых климатических условий. Это были теплые трикотажные полудлинные подштанники светло-розового цвета. По всей вероятности, на их покупку требовалось немало копить, и далеко не всякая женщина могла их себе позволить. Но их ношение стало самым писком моды... Они придавали носившей их женщине уверенность в себе и значимость. И поскольку ношение подштанников считалось верхом изящества и моды, то считалось само собой разумеющимся, что их наличие должно быть явным.

Всякую молодуху тревожило, что возможно при ходьбе из-под юбочки длиной до колен не выглядывают розовые резинки штанин. Та же тревога ни на минуту не давала ей покоя, когда она сидела в гостях. Поскольку приподнимать подол юбки было крайне непристойно, то оставалось лишь одно – как можно незаметнее вытягивать штанины из-под юбки.

Но сделаю оговорку: в этом действии с ее стороны не было ничего непристойного или предосудительного! К этому следует относиться, как к неприкрытой груди женщин-аборигенов.

Как-то после очередной примерки сшитого на заказ платья Валентина рассказывала родным сестрам о своем открытии. Чтобы показать заказчице, как смотрится изделие, она решила надеть его на себя. Когда она скинула верхнюю одежду, заказчица сильно удивилась, что Валентина была в подштанниках. Она начала расспрашивать: почему же она их не демонстрирует, как это делают они? А они думали, что ни одна из эстонских женщин пока еще не имеет такого предмета одежды, поэтому особенно у нас в гостях старались обратить внимание на свою модность. Данный случай объяснил странное поведение местных модниц.

Из поведения старушек, подолгу толкующих на улице, можно было понять, что обладание полным комплектом нижнего белья было редким явлением. При наступлении малой нужды они безо всякого стеснения мочились прямо стоя на улице, не прерывая неотложных переговоров. Вот почему молодые особы старались подчеркнуть свои изменившиеся нравы и приличия! По-свóему, конечно...


Нас поместили посреди настоящего театра жизни. Тот, у кого были глаза, а еще лучше – сердце, мог до насыщения наслаждаться экзотической первобытностью и неподдельным зрелищем, изо дня в день развертывающимся перед нами – и не только перед. Этот спектакль стремительным жизненным потоком переносил нас из трагедии в трагикомедию, из пафосной драмы в обыденный штамп, из романтики в сентиментальный абсурд, из мелодрамы в излишний фарс. Этот стихийный поток увлекал нас, и мы сами до последней клетки вживались в местный жизненный театр.

Какая постановка, фильм или книга были бы в состоянии соперничать с ним? Итак, мы не очень-то ощущали нехватку художественных скакунов. Сама жизнь, невзирая на удручающую однообразность, была в то же время пресыщена чрезвычайным своеобразием, богатой переменчивостью и увлекательностью. Поэтому слово скучность ни в коем случае не подходит для описания наших более чем 2500 дней ссылки. Скорее наоборот: большинство из них были страшно утомительными из-за естественного напряженного ожидания следующего неведомого дня, а то и часа. Во всяком случае, увлекательность пережитого была максимально истинной и неподдельной, и как таковая, стоила испытании. (с моей точки зрения, конечно).

Припомним, сколь много любознательных людей в течение времен предпринимали длинные и опасные путешествия в дальние, неведомые края, чтобы открыть для себя и для нас экзотику! Не было ли наше путешествие в Сибирь также стоящим открытием? Несомненно было! Но, по-видимому, принудительный порядок путешествия, а также материальные лишения, разлука с близкими людьми и душевные муки, могли затмить увлекательность новых открытий. Ссыльные, не сумевшие перестроиться, понесли невозместимый ущерб, и это прискорбно.

И все же мы пережили не только горести – никак нет... Естественно, что за такую богатую переживаниями экскурсию пришлось чем-то заплатить. Но мнения об экскурсии могут быть совершенно разными! Если мой личный подобный вывод кого-то раздражает, то я ему искренне сочувствую.


На четвертый год нашего пребывания в Сибири затеяли грандиозное культурное мероприятие. Халдеевскому сельсовету выделили и доставили радиотрансляционный комплект. Аппарат был внушительным как по своим размерам (не уступающим среднему буфету), так и по своему влиянию. Он принимал длинноволновые передачи из Барнаула, расположенного километрах в трехстах к югу от нас. Поначалу было слышно только Барнаульское Радио, но вскоре добавились некоторые радиотрансляции из Москвы – преимущественно столичные новости „Время“, откуда врезались в память позывные „Говорит Москва! Говорит Москва! Добрый вечер, товарищи!“.

В комплект входил также проигрыватель грампластинок, выскребывающий скрипучий голос из виниловых пластинок при помощи сменных игл, со скоростью 78 оборотов в минуту. Напротив конторы установили высокий столб, на самом верху которого подвесили алюминиевый репродуктор, напоминающий по форме доильник.

Каждая семья получила безоговорочное распоряжение в „добровольном порядке“ заготовить в лесу несколько еловых столбов и выкопать в указанных местах ямы определенного размера и формы, а также помогать при установке столбов и натяжении проводов на них. В каждом доме на стену повесили тарелки-репродукторы из черного картона, сверху через стену подвели провода, а снизу вывели заземление, в цепи которого был предохранитель, защищавший от удара молнии, рычаг-клемма с зазубренными контактами.

Но в нашем доме эта тарелка так и не заиграла. Еще раньше нас выставили из дома – то есть „элиминировали“От лат. eliminare – выставить за порог. в буквальном смысле слова - а в заброшенный дом Марии Буль, куда мы вселились, радио не проводили. Вскоре нас выдворили и оттуда, а в сторону Закиргизки, соседней деревни, куда нас поселили, еще только ставили столбы. Прежде, чем успели завести трансляцию, мы удрали из Закиргизки в Маскали. Но там трансляция в доме работала уже до нашего прибытия.


Выше я намекнул, что мы еще не были готовы влиться в гуляние – очень чуждое для нас времяпровождение, предполагающее естественную потребность. Были ли мы из-за этого вовсе лишены досуга? Нисколько! В нашей семье все любили петь и веселиться. Ведь и Анне Вабарна из народности сету, признанная матерью-певицей Эстонии, с уст которой записано более тысячи песен устного творчества сету – является двоюродной сестрой нашей матери Веры. Мы - слепки из того же теста.

Громоздкие нагрудные семейные серебряные украшения чяпушки, передаваемые из поколения в поколение, после бомбежки пропавшие из погреба хутора Мурула, наслышались песен и музыки народных леэло, и налюбовались гуляньями и весельем на деревенских кирмасках, которые можно смело назвать гулянием по сету. Песни пелись на работах в поле, у стада на пастбище, на лугу в сенокос, за прялкой и за ткацким станком. Песни не прекращались и в Сибири. Причем предпочтительно пелись не грустные и оплакивающие, а положительные и даже веселые песни, для поддержания духа. В эстонских народных песнях преобладают мажорные тона.

Особенно после поселения к нам девушки Элли Нигула, которая откуда-то достала гитару, наши песни приобрели новый размах. В нашем первом доме часто случалось, что приближающаяся с гулянкой группа молодежи, направляющаяся в клуб по соседству с нами, затихала и слушала за открытым окном, застенчиво прислонясь к стенке нашего дома. По окончании песни они просили девушек спеть еще. Для них это тоже была экзотика и что-то новое. Ведь у них, кроме частушек, пелись только минорные песни. Теперь же они слышали песни совсем иного, мажорного лада, под сдержанный аккомпанемент гитары. Гитару там знали, но ею не пользовались. К тому же - Элли сопровождала песни не „по Высоцкому“, не била по струнам, а перебирала пальцами отдельные струны. Метод сопровождения для местных был непривычно мягким, неслыханно новым. Интерес к фольклору был взаимным.

Валентина и Элли

Что касается веселья, то его хватало и в обыденных разговорах. У девчат нашей семьи постоянно было над чем смеяться, хихикать, таинственно по-девичьи щебетать и баловаться. Все это служило замечательным противовесом стесняющему духу подавленности, скребущему в желудке чувству голода, утомлению от рабского непомерного труда, необоснованных придирок начальства и – надо признать – непреходящей тяге к свободе, домой, в родную Эстонию. Поэтому было жизненно важно сохранять бодрое и положительное настроение, насколько это было возможно.


Большим событием для нас стало посещение особенного человека. Он запомнился мне с первого дома, значит это было не позже четвертого года поселения. Этим человеком был Рудольф Ирс. Он был выселен из своего хутора около деревни Валгута. Упаковав в мешок самодельный струнный инструмент каннель и закинув его на спину, он двинулся обходить деревни. Наряду с эстонцами он посещал литовцев, латышей и молдаван.

Рудольф был скуп на слова, новостей не пересказывал. Про житье-бытье он вообще ничего не мог сказать. Покопавшись в мешке, он выуживал из него каннель, проходил по струнам для проверки, настроечным ключом поправлял немного тут, немного там. Подсовывал под струны специальные лаконичные „ноты“, давал сестрам листок со словами песни и... лилась музыка с песней. Это были позаимствованные у молдаван русскоязычные песни хвалы Иегове, и другие. Спев минорные, заунывные песни, он перестраивал две струны и брался за мажорные, более веселые. Среди них были давно знакомые эстонские песни, как например Лес зашумел, Лодочник озера Вильянди и т. п. В течение последнего года нашей жизни в Сибири он посетил нас снова, на сей раз в деревне Маскали.

Рудольф был садоводом-любителем и хорошо разбирался в разных растениях. Возвращаясь домой, он прихватил из Сибири ряд саженцев и семян, неизвестных в Эстонии. Некоторые из них отсутствовали даже в Тартуском университетском ботаническом саду. На них он выменял интересующие его растения из сада.

Годы спустя после возвращения он неожиданно зашел к нам во двор, в Карилатси, где мы с семьей жили. Он не ехал автобусами, а обулся в добротные походные ботинки, напялил на спину рюкзак и – подобно сибирякам – прошагав километров 50, оказался у нас в бодром и приподнятом настроении. Как и прежде – он первым делом выудил из рюкзака каннель и заиграл. После оставил в подарок домашнего меду и бутылку вина из... собственного винограда. Лишь десятилетиями позже я услышал о морозостойких сортах винограда, рекомендованных к выращиванию даже в холодной Эстонии, ради интереса и разнообразия. А для лечения хворей и ран он оставил баночку сока алоэ. Таким вот приятным человеком был ныне давно покойный брат Рудольф Ирс из Валгута.