Всякая развязка может запутаться в новых узлах

Начавшаяся тюремная жизнь оказалась неуютной. Ничего приятного я, конечно, и не ожидал. Я слышал бессчетное число тюремных историй – как от матери и сестры Ольги, так и от соверующих, вдоволь набравшихся опыта в сталинских тюрьмах и лагерях. Милиция доставила меня в наручниках в кабинет прокурора, а он, в свою очередь, к следовательнице, которая открыла дело по уклонению от военной службы. От нее меня привели в мрачный подвальный этаж, в КПЗ – то есть в Камеру Предварительного Заключения.

В КПЗ провели мой первый доскональный и унижающий человеческое достоинство обыск. Стоя голышом, я наблюдал как офицер смены сантиметр за сантиметром по всем швам прощупывал одежду. При этом он увещал меня сдать ему все запрещенные вещи подобру-поздорову. Я не привык считать что-либо из своих вещей чем-то сомнительным. Но когда отобрали кошелек (паспорт уже забрала милиция), ремень, шнурки, шарф, наручные часы, ключи и отрезали пуговицы – я узнал много нового. Ужасно, с каким количеством запрещенных и опасных для общества вещей я, сам ничего не подозревая, расхаживал по улицам столицы и по проселочным дорогам, среди беззащитных женщин и детей, которые тоже не боялись и не подозревали меня! Отнятые вещи и пересчитанные деньги да пуговицы аккуратно занесли в список, попросили расписаться и вернули одежду.

Одевшись и поддерживая руками штаны, я поплел перед надзирателем по полукруглому, крайне узкому коридору. В дверях одной камеры надзиратель глянул в глазок, повернул длинный запор, отодвинул верхний и нижний засовы, отомкнув амбарный замок большущим ключом и, наконец, открыл маленькую дверцу.

Меня втолкнули в каморку, размерами в полтора на два метра. В углу у дверей стояла параша, воняющая хлоркой и перестоявшими испражнениями. В 25 сантиметрах от входа начинался сплошной деревянный настил сантиметров 20 высотой. На нем сидело два парня, которые отсидели там без дела уже недельку. Из этого я заключил, что раньше чем через неделю меня отсюда не выведут и, будучи крайне уставшим не только от долгой ночной ходьбы, но и от нервозного допроса и таскания по инстанциям, я потуже завернулся в осеннее пальтишко, лег боком на доски и моментально заснул глубоким сном.

Как долго мне дали поспать? Не ведаю. В камере не было ни часов, ни окна на улицу. Тот же надзиратель приказал соседу ткнуть мне в ребра и повел меня обратно в знакомую приемную. Я полагал, что уже ночь и меня поведут к гебешнику на допрос, как это делалось по рассказам опытных заключенных. Но мне снова указали раздеться. Теперь за обыск принялся офицер в полушубке и зимней шапке. Он искал не так тщательно, как местный надзиратель. Мне вручили все вещи по списку (кроме кошелька с деньгами), сыпнули в пригоршню отрезанные пуговицы, снова дали расписаться и вывели через дверь, где в ночной тьме стоял „воронок“. По обе стороны стояли вооруженные конвойные с рычащей овчаркой.

Начальник, ругаясь матом, приказал мне стать к стенке с поднятыми руками, а один из конвойных еще раз обшарил с головы до пят. Рядом со мной уже стояло несколько заключенных. За длительное время вывели еще нескольких. Строгим тоном предупредили, что шаг влево или вправо считается побегом - стреляют без предупреждения. Офицер, служащий в КПЗ, начал пленных по одному передавать начальнику конвоя. Первому приказали развернуться, сложить руки за спину, не оглядываться, не курить, не разговаривать и выйти на шаг вперед. Запросили данные анкеты, офицер КПЗ крикнул „один“, начальник конвоя толкнул пленного в сторону машины и в ответ крикнул: „один“. Конвоир заводил пленного в машину и затворял в камере. Затем все повторялось. Первый отсчитывал „два“, второй эхом подтверждал - „два“, и т. д.

Это был мой первый конвойный этап, на котором я помалу начал понимать, почему все бывшие заключенные отзывались об этой процедуре крайне неуважительно. В глухой малюсенькой камере „воронка“, в тряске невозможно было сориентироваться, в какую сторону его несло. Даже чувство времени там очень скоро переставало действовать.

Наконец машина остановилась. Послышалась необузданная ругань на конвойных солдат, бряцанье ружей и щелканье ружейных замков, возбужденное тявканье и визг собак - на возбуждение которых ответили сторожевые собаки тюрьмы - скрежет засовов, замков и дверных петель. Все это с самого начала составляло весьма удручающий повседневный комплект лишенного свободы человека.Об обысках, конвойных этапах, тюремных и лагерных условиях будет писаться подробнее в Части 4.

Мы оказались перед сводом главных ворот Батарейной тюрьмы. Тоннель входа проходил под штабным корпусом тюрьмы и с обоих концов затворялся мощными воротами. В стене внутри тоннеля была небольшая дверца, ведущая в штаб. После передачи нас повели через несколько решетчатых дверей, по восходящим узеньким лестницам и извивающимся узким коридорчикам, в дежурку начальника смены. Опять доскональный обыск, сопровождающийся предупреждениями, опись изъятых вещей (причем на сей раз мне вернули отрезанные пуговицы) и заполнение анкеты. Затем меня сунули в довольно большую и абсолютно пустую этапную каталажку.


Камера подследственных заключенных была оборудована двухъярусными нарами на 24 места. Я оказался как раз двадцать четвертым.

Для постели выдали матрац - мешок с остатками стертых в пыль древесных стружек. В роли простыней служила матрасовка. Это узкий, 1. 8 метра длины хлопчатобумажный мешок, из которого - при вызове надзирателем - искусство наскоро вылезать вырабатывалось в течение немалого времени, а некоторые пожилые на подгоняющий клик могли основательно в нем замешкаться. Байковое одеяло было истерто сотнями моими предшественниками до дырок, образовывавших в серединной части скорее рыболовную сеть, чем греющее покрытие. Из того же серого материала подушка содержала скатанную в горечном поту, слезах и слюнях в комки измусоленную вату, которая испускала в нос отдыхающего терпкий, одурманивающий аромат. Матрацы и подушки не мылись до их списывания.

Все заключенные, находящиеся в камерах следствия и осужденных, были в одежде и обуви, в которой их брали. Не смотря на сезон. Особенно под следствием не давали никакой возможности постирать даже белье, а иголка да нитки для штопанья рваной одежды были запрещены и при нахождении их у заключенного наказывали его карцером. Посылки да передачи до суда исключались.

Из окна в стене двухметровой толщины открывался прекрасный вид на Таллиннский залив, по которому транспортные суда и катера то заходили в порт, то выходили. Хорошо слышался ритмичный плеск морских волн о береговые камни, хотя волн и берега не было видно. Иногда вдали, в заливе Пирита, можно было видеть парусные лодки, ходившие из спортивной базы на тренировки. И конечно, в воде постоянно плавали чайки и ныряли нырки.

Таллиннская тюрьма располагалась в старой морской крепости, начавшей строиться со времен Екатерины II. Неудивительно, что толщина фронтальной кирпичной стены даже на третьем этаже была метра два. Но, по мнению ГУЛАГа этого было недостаточно. Между морем и крепостью возвели добавочную стену в пять метров, с нависающей оградой из колючки. Даже этого было мало. Образовавшийся глубокий полутемный ров окружили сторожевыми собаками на цепи, скользящей по натянутому тросу. Но и этого было мало. Вдоль стены светили мощные прожектора. Но и этого было мало. Над стеной вздымались вышки с охранниками-автоматчиками. Но и этого было мало. В оконные проемы вставили двойные массивные решетки, которые каждый вступавший на смену корпусной офицер простукивал большим деревянным молотком, выискивая возможные подпилы.

Вид на море открывался только с третьего этажа. Обзор нижним этажам заслоняла охранная стена, и вдобавок еще пристроенные деревянные ящики, чтобы пленник не видел ни собак, ни стены. Практически не видел и дневного света. Зато лампочка ИльичаЛампочка Ильича - так пропагандисты обласкали отчеством Владимира Ленина электрическую лампу накаливания, намечаемую производить в ходе выполнения плана ГОЭЛРО, основной частью которого была электрофикация всей страны, предложенной Лениным в 1920 году. в специальной зарешеченной выемке круглосуточно напоминала, чей дух витает над твоей ничего не стоящей, но десятикратно охраняемой жизнью.

Беседы с сокамерниками не очень-то клеились. Каждый жил в ожидании решения своей судьбы и старался составить свою хитрую теорему о самом благоприятном исходе судебного дела. Все заключенные в камере были судимы впервые. Советская система очень бдительно и строго следила за тем, чтобы рецидивисты не встречались с новичками. Больно умными станут для тоталитарного суда, не признающего возможности оправдания. В основном по этой же причине не разрешали переписку и посылки, равно как и личные встречи с людьми извне, чтобы отрезать от возможной дополнительной информации.

Подследственные, обвиняемые в групповом преступлении, содержались строго раздельно. Во избежание их встречи составу одной камеры никогда не давали даже издали видеть других. При необходимости провести мимо стоящих в коридоре заключенных кого-то из другой камеры, приказывали всем на время стать лицом к стене и прикрыть лицо ладонями, а проходящему заключенному отвернуться в противоположную сторону.

При вызове из камеры отдельного заключенного надзиратель никогда сам не называл его фамилии, чтобы в соседних камерах не услышали о его местонахождении. Для этого надзиратель, почти просунув голову в дверной люк, спрашивал: „На эс!“. Теперь все заключенные, чья фамилия начиналась на „с“, должны были поодиночке полушепотом отзываться, пока надзиратель не приказывал: „На выход!“.

Чтобы полностью лишить подследственного возможности подготовиться к суду, отнимались и запрещались любые письменные принадлежности и бумага. Читать уголовный кодекс и иную юридическую литературу было строго запрещено не только во время следствия, но даже позднее, в течение всего срока. Чем более глух и нем был заключенный, тем лучше. „Дураку закон не писан“ - следовательно, раз заключенные дураки, то и закон им знать ни к чему. Партия, всегда и во всем правая, лучше тебя и самого закона знала, чего ты достоин. Это значит, что всякий задержанный был заведомо осужден и должен был получить „наказание“, зачастую не зная за что. „Не всякий прут по закону гнут“. „Закон – тайга, медведь – хозяин“, метят точно в цель русские пословицы, плодоносящие на богатом, долговременном опыте.

Все же я старался подготовиться к суду. От парня, уведенного в суд двумя неделями раньше меня, я унаследовал трехсантиметровый кусочек тонкого химического карандаша (были такие в те времена). Для его хранения я сшил потайной карманчик в осеннем пальто и хранил его как огромную ценность. При его обнаружении мне грозило дня три карцера. Но откуда достать бумагу?

Два раза в сутки всю камеру водили в общий сортир. Для этого надзиратель раздавал нарезанные кусочки газеты, а иногда обрывки белых полосок бумаги, шириной сантиметра в 4, привозимые из картонажного цеха Таллиннского исправительно-трудового лагеря. Ими окаймляли борта коробочек для конфет. Я старался их экономить. Так я мог, действуя очень осторожно, записывать самые основные мысли, которые решил использовать на суде. Хотя фактически мне не удалось прихватить их в суд.

Все подследственные были задержаны по подозрению в уголовных преступлениях, кроме одного, Лейт Калью, который оказался моим сверстником и тоже с 30 ноября проходил по моей же статье у той же следовательницы. Только он не был отказчиком от службы, а – как и предусматривала статья 78 – уклонялся от нее. На время явки в сборный пункт он просто, без особых хитростей, уехал в деревню к бабушке, где его схватила милиция. Несомненно, он был узником совести, поскольку не представлял себя с оружием в руках. Но для отказа у него просто не было такого четко сформулированного принципа, на который бы опереться. В таком положении он не имел никакой надежды, что с его совестью станут считаться. Да и закон ничего подобного в те времена не предусматривал. Поэтому он попробовал просто увильнуть от этой неприемлемой обязанности, хотя сам не верил, что это удастся. И не удалось. Но он был уверен, что служить все равно ни за что не пойдет. Его осудили на два года, из которых он отсидел полтора.

О предстоящем суде заключенного уведомляли в предыдущий день. Его персонально водили в баню, брили не ручной парикмахерской машинкой, а бритвой. Ему предоставляли возможность постирать и отутюжить одежду.Под следствием и после суда – вплоть до прибытия заключенного в трудовой лагерь назначения – заключенный был в одежде, в которой его брали. Со мной в тюрьме был подследственный мужчина, отбывший там уже девять месяцев, без возможности хоть раз постирать белье, не говоря уже о верхней одежде. Одежда на нем начала разлагаться или, попросту говоря, сгнивать. Я лично отсидел в таком положении пять с лишним месяцев. Исходя из этого, постарайтесь хоть на один процент представить ароматы, заполняющие в дважды-трижды переполненные тюремные камеры. Там можно было занять иголку с ниткой для штопки дыр и пришивания пуговиц. В камере за имение иголки наказывали. Наконец, отправляясь на суд, он выходил из камеры подследственных со своими вещами, в том числе с матрацем. После суда ему возвращали матрац и вещи, и сажали в камеру осужденных. Эти две категории – подследственные и осужденные – были четко отделены друг от друга.

Зная этот обычай, я спокойно ожидал своего времени. Сходил еще два раза к следователю, и так прошло полтора месяца.

Вели нашу камеру, как обычно дней через 10, в баню. Во дворе к надзирателю подбежал штаб-офицер и шепнул ему что-то на ухо. Надзиратель передал меня штабному и тот повел меня в каморку штабного корпуса. Я подумал, что меня просто в очередной раз вызвала следовательница. Но ждал я ждал – никому я не был нужен. Наконец тот же офицер взял меня и привел обратно в мою же камеру подследственных. Никто ничего не объяснял, да и спросить не у кого было, а спросишь – думаешь, скажут?

Я на этот случай особого внимания не обратил, только остался немытым и небритым. Примерно через недельку вечером, когда уже стемнело, меня вызвали из камеры без вещей. Сказали только надеть пальто. Путь к внешним воротам я узнал. Меня одного запихнули в „воронок“ и - поехали. В КГБ на полоскание мозгов? А то куда же еще? Трясся „воронок“ недолго, как меня ввели в какие-то небольшие двери, повели по извилистому коридору и заперли в стальную львиную клетку. Я уже не сомневался, что нахожусь в КГБ. Значит – будут вербовать, допытываться о связях, шантажировать и давить отречься от веры. Но за это все я не очень-то боялся. Молился о стойкости в вере и чтобы из-за незрелой глупости или слабости не опорочить святого Имени Иеговы и не причинить лишних неприятностей своим братьям.

Тут ко мне подходит женщина за тридцать, в гражданском, удостоверяется, Силликсаар ли я, и просит рассказать о себе. Что рассказать? Зачем? „Как зачем? Если меня неожиданно подняли, так сказать, с постели и назначили тебе в адвокаты, а через пять минут суд начинается! Мне и так не дали времени ознакомиться с делом, но я ведь должна хоть что-нибудь знать про твое дело!“ Ну и шарахнула мне по лбу... Суд!

Суд через пять минут?!

Я был искренне ошеломлен. Но и она была удивлена, что я ничего не знал про суд. Так ведь было не принято. Как же так я ничего не знаю? Как будто я виноват, что не знаю... Но и она не была виновата. Я кое-как собрался мыслями и отказался от ее услуг. Она посчитала меня совсем свихнувшимся. Но я в нескольких словах успел ей объяснить, что не уклоняюсь от службы, а отказываюсь. Разница для меня огромная. Что она в мою пользу не имеет сказать ничего другого, как только „простите глупого“, а именно это было бы для меня неприемлемым. Я замечательно понимал, что не может же она в советском суде отстаивать мою свободу совести и вероисповедания! Она обиженно фыркнула, повернулась размашисто и ушла.


Тут же за мной пришли два милиционера и ввели в зал заседаний. Но я был еще ужасно ошеломлен и встревожен, чего и добивались преднамеренно, с детальным расчетом. Стало очевидным, что подготовительные шаги стали предприниматься уже неделей раньше. Желательно было, чтобы я выглядел как можно неряшливее, для чего в течение трех недель не дали даже помыться и побриться. Также старались взять неожиданностью и так сшибить с ног мою готовность отстаивать веру. Мне просто не дали ни минуты, чтобы очухаться. Мною овладел неподвластный страх. Так же, как страсть производит большее опьянение, чем достигнутое удовлетворение, так и мысль об опасности вызывает страх, треплющий нервы больше самóй ожидаемой опасности.

Зал, человек на сто, был набит до предела. Помимо тех, кто сидел, стояли где могли. Судья с заседателями-кивалами и секретарем восседали на помосте справа, а за барьером между милиционерами сидел я. Напротив, тоже за барьером, были прокурор и адвокат. Рядом со мной стоял киносъемочный аппарат и за ним пара мужчин. Только успел присесть, как приказали встать. Уже что-то спрашивали... Что?

Что органы КГБ готовятся к моему предстоящему суду, я слышал еще на свободе. Сестра одной заинтересованной в Библии женщины была народным судьей. Она рассказала своей сестре, что по случаю полного провала показательного суда над отказчиком Каарна Вильярдом КГБ сорганизовал недельные курсы для некоторых прокуроров и судей республики – о методах ведения суда над Свидетелями Иеговы. Тогда я понял, почему меня так долго не вызывали даже в военкомат. Прежде надлежало подготовить судебный персонал. На курсах прокручивали пленку, снятую на суде Вильярда, и шаг за шагом проанализировали допущенные ошибки, а также подыскивали иной, верный подход. Каково было их решение? Я испытал это как до суда, так и на самом процессе.

Было принято твердое решение использовать процесс в качестве воспитания и устрашения общественности. Поэтому взялись снова подготовить показательный суд и отснять фильм. Полностью лишить меня права на слово они не могли. Но жестко требовали, чтобы на каждый вопрос судьи и прокурора я отвечал лишь „да“ или „нет“. Стоило мне начать предложение подлиннее, как меня перебивали, повторяли вопрос и требование ответить односложно. Наконец мне удалось запротестовать и напомнить суду, что отказавшись от адвоката, я принял роль защиты на себя. Если бы за меня выступал адвокат, то неужели и ему не дали бы сказать больше одного слога? На этом они замялись и смягчили нажим. Это повлияло и на отношение публики, азартно аплодировавшей мне.

Мою веру и совесть не считали причастными к делу. Акцентировали на опасности для общества, на злонамеренное ослабление военных сил страны, на саботаж в пользу американского империализма и т. д. и т. п. Несмотря на мои доказательства в пользу того, что статья об уклонении не соответствует моему случаю, на это не обращали никакого внимания, а продолжали процесс по той же статье. Также мне (как адвокату) просто не дали слова в прениях сторон. На мои вопросы прокурору ему не предоставляли слова. В любой момент прерывали мои высказывания, не давая докончить предложения. Даже последнее слово подсудимого оборвали на полуслове.

Самым большим удивлением для меня было назначение общественного защитника для меня от коллектива Сантехмонтажа - исключительно русскоязычног! Закон о народном суд разрешал, даже навязывал гражданскому объединению выдвинуть общественного защитника или же обвинителя. Назначение проводилось на общем собрании предприятия, посредством голосования за того или иного, а также за выбор представителя. В конторе нашлась эстонка, которой поручили выступить за меня, за отказчика от Советской армии. Но судья решительно не дала ей выступить в роли защитника врага народа. Если желает, то может выступить в роли обвинителя. От этой роли представительница рабочего коллектива отказалась. Характеристика с места работы была настолько положительная, что судья не зачитала до конца, поморщилась и неуважительно отозвалась об идейно расшатанном коллективе.

Вместе с представителем коллектива пришли в полном составе две рабочие бригады сантехников, в которых я успел поработать за год. Насколько мне помнится, практически никто из них не понимал эстонского. Тем не менее, в сердцах они настолько болели за меня, что когда зал мне аплодировал, то они всегда с особым порывом поддерживали овации. Я с горячей любовью вспоминаю их еще и сегодня.

Когда я после освобождения пошел на предприятие, чтобы забрать трудовую книжку, никто не имел особого желания со мной говорить. Я стал искать ту женщину, которая решилась выступать за меня. Наконец мне стеснительно и наскоро объяснили, что после суда всему коллективу натопили такую баню, что у всех после того случая еще трезвонит в ушах, поскольку у них доныне регулярно проводятся политзанятия, для их наставления в „праведности“. А ту женщину сразу же уволили с работы и никто не знает, где она сейчас. О, как я сочувствую им, но видеть меня они больше не желали. Так промывали честь, ум и совесть людей, которые лично осмеливались проявить эти Божьи качества.

Мои любимые члены семьи и невеста Эви Нерва были вызваны в качестве Свидетелей. Их старались использовать против меня, задавая каверзные наводящие вопросы, ведущие к желаемым ответам. Как и мне, им не давали говорить от себя, а выжимали односложные ответы. Такие вопросы-ответы секретарша ускоренно записывала в протокол, но во время наших более подробных разъяснений сидела и нервно грызла ручку. Она явно следовала четкой инструкции. Когда я обратил внимание суда на этот казус, этого замечания будто никто не услышал. Но это меня не очень-то тревожило. Я знал, что суд, фактически, не решает исход дела, а решение о виновности было принято в КГБ задолго до суда.

Моя мать, имея богатый опыт сталинского правосудия, каторги и ссылки, не давала себя поколебать. Когда ее ответы неоднократно перебивали, она спокойно заявила, что может вообще замолчать, если ее ошибочно вызвали в роли свидетеля, а фактически свидетельствовать не дают. Тут же она получила возможность досказать до конца свои немногие предложения. Ее хотели уловить на материнской любви. Вернее, на ее отсутствии. Но она с глубоким внутренним удовлетворением заявила, что от всей души гордится сыном, не согласным состоять в организациях насилия, и что ее сын никогда не выйдет вместе с вооруженной группой захватывать ночью невинных детей и женщин, как делалось с моей семьей. „А кто из вас, почтенные судьи, уверен, что завтра же этого не случится и с вами? В тюрьме рядом со мной сидели искренние коммунисты, партийные рабочие, сотрудники милиции, и даже судьи. Мой сын готов скорее претерпеть сам, чем причинить такое зло вам. Я очень довольна и горжусь им!“.

После ее слов в зале какое-то время стояла абсолютная тишина. Наконец судья очнулась и тихо указала матери сесть. Но зал взорвался аплодисментами, утихшие не раньше чем судья энергично застучала молотком правосудия и указала милиции опустошить зал. Когда аплодисменты прекратились, указание все же не стали исполнять.

В свои сжатые ответы я старался включить как можно больше мыслей о любящем нас Боге и его намерениях относительно нас. Что он ненавидит насилие и, как таковой, заслуживает нашего почтения и послушания. Что никакому человеку не дано права ущемлять и насиловать совесть другого человека, тем более, за послушание высшему, Божьему закону. И что при помощи такого публичного процесса притесняют не только меня, но желают воздействовать на ум и совесть всех сидящих в зале и т. д. Я видел, что меня понимали, поскольку все снова и снова зал аплодировал в ответ на сказанное.

Прокурор требовал присудить мне все три года, что по второй части 78 статьи было возможно, и я был уверен, что мне все положенные три и врежут. Поэтому я сильно удивился, когда в решении суда огласили всего лишь два с половиной. Полагаю, что такое решение могла отстоять только сама судья, глубоко задумавшаяся над словами матери.


Но на процессе присутствовала еще одна особенная группа – киносъемочная. Следует учесть, что тогда еще не было принято, что на любое едва заметное событие прилетают журналисты с видеокамерами (которых не существовало) и микрофонами. Этот фильм был заказом политических идеологов и КГБ. Целью не было представить населению адекватную картину события, но искаженный пропагандистский материал, для промывания мозгов людей. Политическая хрущевская „оттепель“ уже давно закончилась. Новая постсталинская власть принялась в свою очередь зажимать в тиски свободу мыслей и совесть людей. В том числе и Свидетелей Иеговы.

„Репрессии кончились! Да здравствуют репрессии!“

Так можно перефразировать лозунг французских роялистов в контексте поздней хрущевщины начала шестидесятых. Снова возросла потребность метать крикливые обвинения и, „к счастью“, временно отброшенные приемы еще не забылись. Тем более что один ревностный исполнитель сталинских репрессивных мер был еще жив и держал руль страны. Приемы лишь подогнали под современный фарс и одели в более изысканную и непрозрачную броню.

Если сталинские каторжные лагеря да ссылки в первую очередь ущемляли плоть, а через муки плоти и дух, то новая линия партии была направлена прямо на то, чтобы сломить дух, публично высмеять его и запугать общество. При этом недвусмысленно давали понять, что несгибаемых духом ожидают те же сталинские приемы против плоти. Всеми силами и приемами старались изменить образ мышления. И следует признать, что во многом этого достигли и укоренили даже в последующих поколениях. Не верится.

Например, языковеды из конструкции языкового оборота узнают ход или образ мышления данного народа. Возьмем в пример обширно используемое среди русских выражение, которое из-за употребления в очень узком смысле можно назвать сентенцией. Если кто-то сказал что-то неуместное, причем с плохими последствиями, то мы часто можем слышать (а возможно, что и сами можем сказать) осудительное „а кто тебе разрешил такое говорить?“. Привыкнув использовать это выражение, мы навряд ли задумываемся о действительном значении, а еще меньше – о возникновении данной сентенции. Кто тебе разрешил говорить? Нечего говорить всякую крамолу! Но десятилетиями в Союзе относительно крамольных мыслей действовало не писаное правило, которое замечательно знали и на каждом шагу самоцензурно исполняли.

В сталинском государстве порядочный человек мог выжить на свободе, только притворяясь непорядочным .

Это выражалось в обязательной демонстрации лояльности режиму со всеми вытекающими из этого последствиями. Такие обстоятельства делали разницу между порядочностью и непорядочностью практически неразличимой со стороны. Но и в постсталинское время ситуация в этом смысле не изменилась. Порядочному человеку продержаться на свободе было крайне сложно.Дмитрий Хмельницкий, argumentua.com

Так из-за страха перед возможными последствиями в народе задействовала самоцензура, соответственно пословице: Сказал бы словечко, да волк недалечко. В обиход вошли обрезанные фразы да смягчающие действительность слова, которые поэтому можно назвать и эвфемизмами. Для наглядности приведем из них некоторые, сказанные кратко, касательно конкретного лица:

Он -, Его - или Ему -

  • прибрали - кого-то, кто портил имидж коллектива. Не всегда арестовывали - могли „лишь“ уволить, отчислить;
  • увели - среди бела дня подходили в гражданском на место работы и задерживали, ничего не объясняя и не предоставляя санкций на это;
  • взяли, отвели - то же самое на дому, на улице, или в ином публичном месте;
  • приорканили - вызвали на провокационной почве (возможно из толпы), оговорился, выдался невтерпеж;
  • вернулся - то есть со ссылки или лагеря;
  • не вернулся - то есть со ссылки или лагеря;
  • вышел - то есть из тюрьмы или спецпсихбольницы;
  • исчислили, выставили - исключили из партии (реже из комсомола), из (профсоюзной) очереди на квартиру, покупку холодильника, автомобиля, стройматериала ит.;
  • выгнали - лишили гражданства, изгнали из страны;
  • обработали - под нажимом согласился на некоторое сотрудничество с органами, в том числе в пропаганде;
  • облили - публично осрамили ложными обвинениями, компроматом;
  • скис - прежде стойкий - под давлением струсил, поддался;
  • треснул, надломился - под нажимом стал „чистосердечно“ раскаиваться и давать показания;
  • поплел - с трусости, нехотя обещал сотрудничать;
  • намылился - подхалим, подлый карьерист;
  • посоветовали - если решительно не изменит образа поведения, то будет строго наказан;
  • ткнули мордой - запугали угрозой оглашения компрометирующих данных;
  • ушел, юркнул в лес (в чулан), в лесу (в чулане) - скрылся, прячется;
  • притих - прекратил активное действие;
  • накололся, трахнул - проболтался, взяли на слове или на деле;
  • напоролся - сам вбежал в руки;
  • зачеркнули - исчислили из номенклатуры, безнадежно пропала возможность на карьеру.

Эдакий богатейший список - сколько бы его не дополнять - никогда нельзя считать законченным. Но этим эвфемизмам свойственны некоторые обязательные признаки. Такая лексика была сравнительно узкого, даже можно сказать - конкретно точного значения. Его, как закон, не дополняли добавочными разъяснениями. Если неопытный человек не сразу понимал суть дела, то на него смотрели укоризненно пристально, как бы прощупывая: не притворяется ли? Можно ли ему вообще доверять? Не понимаешь - научишься, а нет - так дело свое! Толкований избегали. Наколоться можно было.

Эта лексика осваивалась с малолетства. Начиная с девяностых, когда стали появляться возможности общаться с людьми с запада, данные эвфемизмы являлись причиной недопонимания, разнотолка сказанного, бесконечных объяснений и не понимания того, почему иностранцы не „знают“ и не разбираются в само собой понятных вещах. В такой связи „советский“ язык проявил свойства арго, хотя арго целой народности, относительно к русскоязычным извне. Явление неординарное, достойное внимания языковедов.

Самоцензуру как особый вид альтернативы метко ставит перед словесным зеркалом поэт Артур Алликсаар:Artur Alliksaar, Alternatiive, - перевод СС

Что целесообразней, - бессмысленно пламенеть, или без пламени мыслить?

Умеренно безрассудствовать, или безрассудно умерничать?

Выкрикивать сказанное шёпотом, или шептаться про выкрики?

Ограничить запреты, или запретить ограничения?

Освободиться от излишества, или излишествовать свободой?

И так далее в том же стихе, в том же стиле - 26 упражнений по альтернативным дилеммам в самоцензуре.

В отношениях с соседом, особенно в коммуналке, следовало быть крайне на стороже. Поймет, раскусит ли? Что выведет? Не донесет ли куда следует? Потом и мою комнату займет... Да и не только в соседских отношениях, но даже семейных – культивировалось подозрение и донос. Вспомните обильные поучения о положительном примере Павлика Морозова. Поведение этого пионера в течение десятилетий ставилось в пример не только пионерам, но и более старшим – комсомольцам. Вырабатывался образ мышления – что дозволено говорить и что не дозволено.

Это „наставление“ коммунистического морального кодекса (было на бумаге такое) не следует путать с общечеловеческими моральными нормами: что пристойно и непристойно. Если целью морали является направить человека на путь праведности, честности и хороших человеческих отношений, то коммунистическое промывание мозгов бренчало кандалами за мышление и разговоры, независимые от чести, ума и совести партии. Целью ставилось окончательно подорвать взаимное доверие между людьми. Анонимное нашептывание, доносительство и предательство сделалось нормой коммунистической морали.

Чтобы показать, до какого абсурда или нонсенса это доходило, историк Лаури Вахтре приводит в пример преобразованного образа мышления нового человека публичное письмо комсомольцев Тартуского университета: Все студенты осудили индивидуализм и эгоизм, проявляющийся среди некоторые студентов. (Выделения от СС.)Лаури Вахтре Absurdi impeerium.Тарту 2007, ст. 176. Если все, то откуда взялись некоторые?

Вернувшимся из ГУЛАГа людям ой как не хотелось попасть туда вновь! Начиная с шестидесятых, на этой болевой точке сосредоточили весь духовный нажим. Одними из первых этот нажим испытали на себе Свидетели Иеговы, которые не только „не перевоспитались“, но которых невозможно было запугать даже повторением репрессий. Это вызвало новую волну ненависти со стороны властей. Итак, можно сказать, что сибирские каторги и ссылка тянулись за Свидетелями как „разорванный и все еще кровоточащий“ публичный позор. Не отсутствовали мухи, ни даже длиннозубые собаки.


Детали и нюансы Батарейной тюрьмы многократно и более красочно описаны до меня. Поэтому ограничусь лишь конкретно случившимся со мною.

Вернувшись с суда, в коридоре я получил обратно матрац - с запрятанными в нем, но неиспользованными в суде записями - и другие немногие личные вещи. Затем меня запихнули в большую камеру осужденных. Спертый воздух был такой плотности, что - казалось - дальше продвинуться невозможно. Но продвинуться было действительно невозможно. Двойные нары, или по фене - шконки, по обе стороны камеры, были на 48 мест, а я оказался, как сразу же кто-то объявил, 78-ым. Время было уже поздним, так что „лишние“ зэки раскладывали свои матрацы на полу и дрались за лучшее место, как куры на насесте. Мне, как и полагалось новичку, досталось место рядом с вонючей и переполненной парашей. (О, до чего по-женски мило и нежно звучит! Прислушайтесь: Параша! Без глубокого чувства любви и почтения так не назовешь...)

Но мне было не до матраца и даже не до параши. Я редко когда в жизни бывал в таком приподнятом настроении. Ноги просто не касались пола! Я устоял! Я прославил великое Имя Иеговы и отстоял свою веру! Еще у дверей меня спросили, не из суда ли я. Из суда, разумеется! Тебя, что - оправдали? Да нет, 2,5 года дали. За что? За отказ и т. д. А чего же ты пляшешь и радуешься? Долго еще переспрашивали вновь да снова, и не могли скумекать, что же это со мной творится. Дурачок, видать... А если дурачок, так почему не в психушку, а в тюрьму? Обычно в дверях этой камеры люди появлялись с подавленным духом, нередко плачущими. А этот?!

Странно, но это превознесенное ощущение радости я смог объяснить лишь полгода спустя. Когда мне в лагерь прислали Новый Завет и я при чтении наткнулся на случай, когда апостолы были схвачены за проповедь евангелия и предстали перед синедрионом. И спросил их первосвященник, говоря: Не запретили ли мы вам накрепко учить об имени сем? ... Петр же и апостолы в ответ сказали: должно повиноваться больше Богу, нежели человекам. ... [Священники] били их и, запретивши им говорить об имени Иисуса, отпустили их. Они же пошли из синедриона, радуясь, что за имя Господа Иисуса удостоились принять бесчестие; и всякий день... не переставали учить и благовествовать.Деяния апостолов глава 5, стихи 27 по 42

Ведь мною овладела такая же самая радость от Бога!

Мне долго не давали спать. Вопрос за вопросом побуждал давать заключенным свидетельство о вере, которая переворачивает с ног на голову все привычные сравнения: трудностей службы в армии и отбывания в тюрьме, понятий свободы передвижения вне тюрьмы и свободы совести, пускай даже в тюрьме, и пр. Недели две меня с утра до вечера окружали люди, желающие слышать о вещах, подобных которым они еще никогда не слышали. Самым удивительным для меня было то, что они слегка раскусили разницу между поверхностной церковной обрядностью и верой, за принципы которой человек готов идти хоть в тюрьму, хоть под расстрел.

Один уголовник показал мне заточенную под нож ручку алюминиевой ложки и сказал, что воткнет мне в кишки и будет в них крутить, чтобы я отказался от веры. Что на это скажешь? Я сказал, что, вероятно, от боли буду кричать что есть мочи, но от веры не откажусь. И молиться к Богу буду, чтобы остаться верным перед ним. А сам я человек слабый и без Божьей помощи не выдержал бы. Он с удивлением посмотрел на меня, похлопал по плечу и назвал молодцом, что не хвастаюсь, но и не сдаюсь. „Если кто обижать тебя будет, скажи мне – я ему кишки выпущу“. Я ответил, что в таком случае не скажу. Я сижу тут именно потому, что готов скорее сам терпеть несправедливости, чем причинять их кому-то другому. Но меня никто не обижал, а если кто-нибудь меня высмеивал или при мне матом выражался, то другие уголовники всегда его осаждали. Ни в одном человеке не всё худо, как и нет тех, в ком всё добро.

После суда пленных держали в тюрьме до оформления решения суда. Расписавшись под ним, зэк мог при первом же этапе ожидать пересылки в трудовую колонию. Не к чему было держать его на иждивении, пусть отправляется – и как можно быстрее – своим трудом искупать вину перед обществом. Обычно это случалось в течение недели-двух после суда. Этап ожидали и воспринимали с радостью и чувством облегчения.

Я под решением суда подписался уже давно. Также отказался подавать апелляционную жалобу. С нетерпением ожидал пересылки и возможности попасть на работу. Ведь нет ничего более мучительного, чем если ты в течение длительного времени, имея более-менее здоровые конечности, вынужден в буквальном смысле слова сидеть, да и только!

Ровно в шесть утра бьют в набат, вернее - включают трансляторы с Московскими новостями и этим - будят зэков. До семи, как правило, ведут всей камерой в сортир. С семи занимай в дверях очередь с ложкой и кружкой в руках. До обеда время твое, „свободное“. Спать и даже лежать пленный в дневное время не имеет права. Можно угодить в карцер. Из-за переполненности камеры гулять и расхаживаться негде. Остается стоять или сидеть. После обеденной похлебки, называемой „супом“, до шести (до свеклы с килькой) ты вновь „свободен“. После свеклы - дружно в сортир, после чего еще сидеть „всего лишь“ до одиннадцати. Тут уж приказывают ложиться – сидеть и ходить нельзя. Так день, второй, пятый, двадцать пятый, пятьдесят пятый, а для меня и сто пятьдесят пятый. Но в лагерь меня все не отсылали.

Раз в месяц начальник тюрьмы полковник Лаксберг, вместе с начальником оперативной части и другими офицерами, обходили все камеры. Всех зэков камеры выстраивали перед ними в линейку, зачитывали некоторые нотации и объявляли вводимые новшества в правилах содержания. Затем предлагали заключенным задавать им вопросы и жалобы. В том числе - письменные. Я спросил, почему меня задерживают в тюрьме и не отсылают в трудовой лагерь. Мой вопрос записали и обещали проверить. Но никакого ответа не поступало. Через месяц я при новом посещении начальства спросил опять. Начальник как-то уклончиво сказал, что с моим свидетельством о рождении что-то не в порядке – мол, уточняют. Было явно, что ответ не соответствовал реальности, но что там замышляют, я тоже не узнал.

За просиженные два с половиной месяца на тюремной баланде уже ни во сне, ни наяву, не переходило грызущее чувство голода. 450 грамм хлеба в нормальной домашней обстановке мало кто за день съедает. Но это тогда, когда основную еду только „прикусывают“ хлебом. В тюрьме же эти граммы являются основной калорийной едой. К тому же хлеб для заключенных пекли настолько экономно, как только ухитрялись. В результате он был полужидким, тяжелым, недопеченным и с неприятным прелым и заплесневелым привкусом. Хлеб кушался лучше в иссушенном виде. Но сушить сухари было очень опасно. Их могли отнять. Именно - приготовление сухарей считали приготовлением к побегу. Не дай - отнимут да еще в карцер сунут!

После месяца пребывания в камере осужденных мне удалось попасть в бригаду, ходящую чистить картошку для заключенных. Прапорщица лет под пятьдесят, каждое утро в семь забирала своих 12 мужчин и вела на нижний этаж, к кухне. Там нас уже ждало килограмм 800 картошки в мешках. К часу, максимум к двум, все должно быть готово. После этого она разрешала нам забирать остатки утренней каши и наскоро их съедать. Иногда каши было больше, чем мы были в состоянии съесть. У меня поначалу был неуемный аппетит. Пузо лопалось, но прекратить было невозможно. После такого подниматься на третий этаж было прямо-таки страшно. Казалось, что если на следующую ступеньку пришлось бы поднять ногу еще на сантиметр, то пузо непременно не выдержало бы такого давления и взорвалось. Только по истечении двух недель аппетит нормализовался, так что свой паек хлеба я мог отдавать соседу.

По утрам, когда прапорщица впускала нас в кухонный коридор, она была в беде. Ей следовало затворить за нами замок и что есть мочи забегать вперед, чтобы отгородить от нас выставленную в другом конце коридора кастрюлю с отваренными для сторожевых собак костями. „Нельзя, нельзя поедать кости для собак!“, каждый раз начинала она отчаянно кричать еще в дверях. Но, тем не менее, частенько некоему более шустрому зэку удавалось отгрызть зубами ломтик-второй натурального мяса, ни разу, не попадающего в рот зэка за все время пребывания в местах заключения. Лояльных режиму собак кормили лучше врагов народа, что и логично. Не всё в империи абсурда было абсурдом...

Картошку я чистил полтора месяца, затем меня забрала прапорщица, отвечавшая за смену белья. Эта служба была на самом деле интересной. С утра она вела нас двоих в прачечную и отсчитывала требуемое количество серых матрасовок (спальных мешков) да наволочек да вафельных полотенец, и поручала уложить это в большой деревянный ящик-носилки. В банный день всей камере обменивали наволочку, полотенце и матрасовку, заменяющий простыни. Каждый день меняли одной большой камере и вдобавок нескольким камерам поменьше, в том числе и в одиночных камерах. Надзиратель отделения открывал нам люк, и мы по одному комплекту обменивали всей камере, а прапорщица вела счет. Так мы обходили всю тюрьму. Только возле камер, приговоренных к казни нас не подпускали к люку, а менял сам надзиратель, и то с крайней предосторожностью.

Нам никак не хотелось менять белье женщинам в одиночках. Некоторые из них, по звукам узнав о нашем приближении, приготавливали себя к открытию люка, чтобы быть наготове светить сеанс. Надзиратель подходил к люку со шваброй в руках, открывал люк и наскоро тыкал в камеру ручкой швабры на всю длину, чтобы бесстыдно обнаженную заключенную держать подальше от дверей. Некоторых из них было сложно принимать за женщин. Изголодавшаяся плотская похоть превратила их в отвратительные чудовища, не имеющие ничего общего с нормальной женской человечностью.

В первые две недели моим напарником по обмене белья был танцор оперного и балетного театра Эстония. В следующие две недели напарником был очень неприятный человек. Осужденный на полтора года (с какой мягкостью!) за взяточничество и злоупотребление должностными правами - начальник уголовного следствия одного города. Он расшатался в нервах до ползания и целования голенищ начальства, в натуре. Он находился в непреходящем трепете перед будущим. Еще в камере осужденных он находился вместе с заключенными, из коих он якобы в прошлом выбивал признание в чужих преступлениях. Они обещали его прикончить, как только прибудут в трудовой лагерь. И он верил в это, поскольку лучше кого бы то знал нравы уголовников. Он в слезах и соплях умолял всякого почтенного гражданина начальника содержать его в тюрьме до конца недолгого срока. Но никто не посочувствовал ему.

Позднее до таллиннского лагеря дошла молва о свершившейся над ним мести в лагере усиленного режима. Он готовил на стройке раствор для каменщиков. Вернувшись с обеденного перерыва, он взялся за стальную ручку растворной лопаты и „прилип“ к ней. Кабель бетономешалки был перерублен и сунут в раствор, в котором стояла лопата. Окружившие его зэки наслаждались зрелищем конвульсий и катались по земле со смеху даже после его продолжительной ужасной кончины. Он не зря остерегался лагеря.


Я отбыл в тюрьме пять месяцев да пять дней и про лагерь уже думать забылся. Работа была легкая и чистая, кушал вдоволь, спали мы вместе с лепилами, то есть медсестрами, да санитарами тюремной больницы и работниками кухни в 12-местной камере, двери которой были круглосуточно открыты в коридор. В любой момент можно было сходить по нужде в туалет с унитазом, а значит – в камере не стояла зловонная параша. Нас почти не обыскивали. По возвращении с работы мы могли ложиться в постель и отдыхать. Я был доволен! Только беседовать было практически не с кем.

Вызов на этап был неожиданным. По календарю было 5 мая 1964 года. Со дня, когда я „с повинным“ явился в отдел милиции и меня задержали, прошло пять месяцев и пять дней. Сверх предела набитый „воронок“ ехал недолго. В проходной прошел уже знакомый обыск с перекличкой, и я вошел в рабочую зону ИТЛ №5 общего режима,ИТЛ – Исправительно-трудовой лагерь № 5 был общего режима. 11 июля 1929 года Совнарком принял постановление о создании исправительно-трудовых лагерей (ИТЛ), именовавшихся во внутриведомственной переписке концлагерями принудительных работ — для освоения природных ресурсов отдаленных районов. на улице Тислери. Время было дневное, поэтому бóльшая часть зэков находилась на работе. Они все вышли во двор к проходной лагеря встречать этап. Ожидали повидать знакомого, услышать новости и – в минутку „досуга“ – просто погалдеть.

Стоило мне выйти из проходной, как вдруг вся ватага зэков, опознав меня, возбужденно заорала: „Сильвер! Сильвер!“. Я абсолютно ничего не понимал. Несомненно, среди них были некоторые, с кем мы вместе сидели в тюрьме, среди них был также мой прежде осужденный друг Вильярд. Но кричали все без исключений! Это с чего бы? Откуда они меня знают, чтобы так приветствовать?

Сам пахан, в распахнутой рубахе и обильных татуировках, подошел ко мне, обнял мускулистой и ворсистой рукой гориллы мои плечи и похвалил: „Молодец, Сильвер, молодец!“. Это за что – молодец? Ну, что в русскую армию не пошел. А как он узнал про это? Ну как, ты что, сам не знаешь, что ли? Никак нет... Ну, мы же тебя во все первомайские праздники в кино смотрели! Ты, что, сам не видел, что ли? А-а-а, всего лишь три дня назад?! Но мне-то где смотреть было? В тюрьме же кино не показывают. Ах да, конечно. А мы смотрели, по нескольку раз! Ну и молодец, парень, вот дал им! И т. д. и т. п., часами и днями.

Лишь теперь мне вспомнилось, что и впрямь – в суде была съемочная группа! Только мне не до нее было. А после она совсем не вспоминалась, ни разу. Опять вышло так, что я самым последним узнал о происходившем со мною. Как о начале суда... Но и этот „сюрприз“ был специально приготовлен по милости КГБ. Ведь неожиданные подарки обычно самые приятные...

Меня не отсылали в лагерь, пока не подготовили четырехминутный пропагандистский ролик с моего процесса и не показали заключенным до моего прибытия в лагерь. Отрезок был включен в очередной киножурнал „Советская Эстония“ № 4, то есть за апрель месяц. Было принято перед любым сеансом в кинотеатрах вначале прокручивать новый и предыдущий номера журналов. Иногда вдобавок еще что-нибудь, как например центральный „Фитиль“. В два дня первомайских праздников в столовой лагеря до и после еды постоянно крутили фильмы, и зэки в дверях столовой беспрерывно толпились и дрались за возможность втиснуться вовнутрь.

Так меня и прославили перед прибытием. Долго готовящееся назидательное мероприятие партийных идеологов и КГБ снова вывернулось наизнанку. Надеялись настроить зэков против меня и моих взглядов, но получилось точно как и в суде: хлопали мне, а не „правосудию“. Хотели как лучше, а получилось как всегда- приблизительно так охарактеризовал бы это российский политик Черномырдин.

На первые месяцы передо мной подготовили горячий интерес к благой вести. Особенно долго мы гуляли по вечерам и беседовали с бывшим корреспондентом газеты Ноорте Хяаль (Голос Молодежи). Но чем дальше, тем все странней казались мне его мысли. Он постоянно переводил каждую беседу на тему какой-то особой дружбы, ради которой истинным друзьям не следовало бы стесняться других и обращать внимания на неприветливые реплики. Ведь другие не понимают ценности такой дружбы, и так далее. Я ничего не понимал...

Как-то брат Вильярд спросил меня, не хочу ли я, чтобы тот тип меня использовал „сзади“? Но я был настолько по-детски наивным, что только после более подробных пояснений понял, в чем состоит истинный „интерес“ того типа к нашим беседам. Он сидел за гомосексуализм. В советское время такие проявления „свободы личности“ наказывались. Только начиная с семидесятых тюремный гомосексуализм и изнасилования стали обычным явлением среди заключенных.

У-ух!


После освобождения я узнал от знакомой семьи, работавшей в Таллиннфильме, о пикантных подробностях производства видеоролика с моего судебного процесса. Требования КГБ к работникам кинематографа оказались тяжелыми. Следовало запечатлеть меня на пленке как можно в более негативном ракурсе. Вот почему в течение трех недель мне не давали мыться, бриться и стираться! Чтобы выглядел на суде отвратительно неряшливым! А через неожиданность старались добиться впечатления, как я трясусь от трусости.

Для получения желаемого текста пленку многократно резали, тасовали и клеили. В конце концов, решили приглушить мой настоящий голос и начитать готовый текст. Несколько артистов под разными предлогами отказались это делать. Наконец один молодой артист, впоследствии весьма популярный среди эстонской публики, начитал текст.

Много труда и затрат потребовал сюжетный эпизод с радостно марширующими солдатами. Они должны были служить контрастом отчужденному от общества типу, порицаемому в суде и в фильме. Для этого съемочная группа направилась в Таллиннский гарнизон, располагавшийся в Тонди. Но служивые и киногруппа измучились от бесконечной муштры, повторных дублей и порчи крайне дефицитной кинопленки. Единственное, чего не достигли – так это бравого чеканного маршевого шага. Наконец командировали режиссера в Мосфильм, где из множества художественных фильмов выбрали подходящий фрагмент, сняли копию и вставили в ролик. Фильм, заказанный для февральского номера киножурнала, удалось наспех втиснуть в запаздывающий апрельский номер, который появился на киноэкранах лишь в начале мая.

Несомненно, мне и самому хотелось глянуть на себя со стороны - глазами общественности. После освобождения друзья из Таллиннфильма пригласили меня в студию, где в смотровом зале обещали показать этот журнал. Но странно: бобины на полке не оказалось, как и обязательной пометки в журнале архива о ее местонахождении. „Ничего, появится, тогда и посмотришь!“ - успокоили меня. Но кассета так и не возвратилась в архив.

Во второй половине 1999 года на эстонском телевидении историк Хиллар Паламетс вел передачу Сто лет – сто дней, посвященную завершению столетия. Он выбирал из киноархива примечательный случай каждого года в истории страны, начиная с 1900, и каждый день подавал их на телеэкраны без комментариев. Примечательным случаем 1964 года был мой суд. Так я узнал, что пропавшая бобина была найдена. Открылась возможность приобрести копию в архиве Таллиннфильма и „полюбоваться“ столь запечатлевшимися в памяти событиями 35-летней давности. В Ежегоднике Свидетелей Иеговы 2011 на странице 213 напечатан кадр из того киноролика.

История данного фильма располагает одной очень поучительной ценностью. Она служит предостережением в том, что даже „документальные“ фильмы советского времени – в первую очередь пропагандистские – следует воспринимать с большой осторожностью. Не имея представления о принципах и методах их производства, можно оказаться глубоко обманутым, чего и добивались. У островитян Хийумаа есть такая пословица: „Четверти поверишь – на половину обманутым будешь“.

К моему удивлению, результат упорной работы над роликом не так уж устрашает. Даже трехнедельная бородка не видна. Вероятней всего, в том возрасте бороды как таковой я еще не заимел – был лишь юношеский пушок. А слой грязи на черно-белой пленке невысокого качества тоже трудно различить. Как они не сумели зафиксировать мою нервозную тряску – ума не приложу. А текст... даже текст не ахти какой! В своем представлении они меня поддели тем, что назвали „служащим в армии Иеговы“, а для меня это наивысшая похвала. Теперь я не удивляюсь тому, что зэки после просмотра фильма были настроены за меня.

А марширующие солдаты, с триумфальными фанфарами, взывающими к победе света над слепотой, выглядят действительно бойко да славно...


При встрече в лагере

мой друг Вильярд был искренне рад тому, что меня посадили. Не дай, еще в его злорадство поверишь! Он уже устал дожидаться прибытия друга, без которого чувствовал бездонное одиночество. Но мало того! Совместно мы стали ждать следующего друга – Пеэпа Компуса – очередного призывника. Как нам было жаль, что его освободили от службы, а значит и от наказания, по причине болезни! Се суть бескорыстная братская любовь...

Вильярд в лагере.

Работать меня определили в картонажный цех, основной продукцией которого были простые упаковочные коробки. За смену, например, требовалось из серого, полумягкого картона приготовить 1500 коробок для лыжных креплений. Для этого следовало из больших листов нарезать вдоль и поперек требуемого размера заготовки. Затем со всех сторон в местах загиба пропустить под вальцовочными роликами. В четырех углах следовало сделать нарезки. Потом вручную подогнуть каждый отдельный лист в коробку. Теперь настало время основной работы. За огромным станком, подобным швейной машинке, ростов в два метра, нужно было неимоверно шустро проволочными скрепками сшить коробки. По восемь закрепок - 1500 донышек, и по четыре закрепки - 1500 крышек. После сшитья требовалось крышки надеть на коробки, сложить по 50 штук в пачки, а пачки связать шнуром.

Пока работа была организована в две смены, я еще как-то справлялся с нормой. Но вскоре заставили нас работать в три смены. Оказалось, что я не в состоянии свыкнуться с таким переменчивым режимом дня. Я почти полностью утерял способность засыпать. Почувствовалось, что я вскоре просто помешаюсь умом. Врачиха меня только ехидно высмеивала. Единственное, в чем она, наконец, согласилась помочь, то были горчичные пластыри на спину, ужасно разболевшуюся от неудобного, крайне напряженного положения за станком. В санчасти в то время в роли фельдшера (лагерный титул: лекарский помощник, лекпом) свои немногие месяца отбывал знаменитый в Эстонии и в Ленинграде юморист Эйно Баскин, от милости рук которого я свою десятикратную порцию пластырей и получил.В Таллинне, в 2009 вышла биография Эйно Баскина Naer läbi pisarate, в которой между прочим описывается и его пребывание в Таллиннской тюрьме.

Практически все зэки, работавшие на скрепочном станке, калечили свои концы пальцев. Мало того, что при ошибке станок вонзал через палец скрепку, но еще со всей машинной яростью сплющивал палец до пары миллиметров, загнув на обратной стороне концы скрепки. Так ветеран скрепочного станка продолжал работать на нем без кончиков обоих первых и больших пальцев. Как я, при неописуемом напряжении, обошелся лишь с незначительными травмами, не понимаю.

Я взмолился за свое состояние ума к своему Богу и вскоре, месяца три после прибытия в лагерь, меня переслали в Пайкузе, где строилась новая спецшкола для трудных детей. В прежнем местонахождении, в Кулламаа, они подняли бунт и дошли даже до того, что живьем вскипятили свою повариху в большой кастрюле общей кухни. Заключенные из лагеря Тислери должны были построить для них новый современный лагерь в старом прекрасном поместье Пайкузе, на берегу реки Пярну, недалеко от одноименного курортного города. В настоящее время в комплексе Пайкузе действует полицейская школа.

Тут мне пригодилась освоенная в Сантехмонтаже (да благословит Бог тамошний коллектив, выступивший за меня!) профессия сантехника-газосварщика. До самого освобождения я занимал должность бригадира сантехников.


В 1964 году, еще во время пребывания в Таллиннском лагере, начали ходить слухи о новом законоположении о досрочном условном освобождении из заключения. Во дни Пайкузе это стало внедряться. Обновление должно было служить поставке дешевой рабочей силы на развёртывание построек для химической промышленности. Эдак данный прием зэки прозвали химией, на химию. В первую очередь комиссия рассматривала дела с наименьшими сроками наказания и преступлениями менее опасного характера. Наконец очередь дошла и до меня.

В один вечер 1965 года, сразу после ужина, мне указали явиться перед комиссией. После традиционных вопросов по отче наш, как зэки называли запрашивание личных данных, меня напрямую спросили, что если меня выпустят, то пойду ли я в армию. Я уверенно ответил, что конечно нет. Тогда спросили - зачем же я к ним пришел. Ответил, что не шел, меня вызвали! На том все и кончилось.

В то же время возможность выйти на химию сильно всполошила лагеря и на постоянно подорвала нравственные отношения между заключенными. Именно: администрация стала химию использовать подкупом заключенных на сотрудничество с администрацией. Решающим фактором для условного освобождения на химию стала поданная от админа характеристика для освободительной комиссии, в чем подтверждалось, что заключенный решительно ступил на путь исправления. А самым значительным признаком тому было вступление в свежесозданную Секцию Внутреннего Порядка или СВП.

СВП стало выполнять известную с нацистских концлагерей роль капо или внутрилагерную полицию, созданную из заключенных добровольцев. Вся администрация стала совокупно изобретать все новые и новые „поощрительные“ приемы для вовлечения в СВП как можно большего числа заключенных. Министерство Внутренних Дел вкрутило между местами заключения соревнование за больший процент участия зэков в СВП. Передовикам стали сверху выпадать почетные грамоты, премии и возвышения в рангах.

Поначалу с некой стыдливостью, но позднее с нахрапистой наглостью стало по зоне расхаживаться все нарастающее число петушинно чинных зэков с красными повязками СВП на руках. Вскоре, вдобавок к доносам на созаключенных, они стали без ограничения со стороны администрации развивать и внедрять своего рода „самоуправление“. Под покровительством - а возможно и предводительством - сэвэпэшников ускоренно организовались так названные конторы, чисто мафиозного характера насильственные группы, включающие в себя с более жестким уголовным наклоном представителей городов происхождения, как Кохтла-Ярве, Таллинна, Маарду и других. Так они и назывались: Таллиннская контора, Маардуская контора ит. в том же мафиозном порядке. Интересно: были ли нарекатели мафиозных групп конторами настолько просвещены, что позаимствовали это название от прозвища службы государственной безопасности?

Эти группы стали между собой враждовать на почве деления подвластных им и ограбиваемых не членов контор. Вскоре заключенные, не втянутые в конторы, оказались в совершенно беспомощном положении: под эксплуатацией, насилием, даже внезапно разросшемся и, приобрётшем публичную славу, сексуальном издевательством, а также заложными жертвами в конторской дележке и межусобице. Администрация же к этому ужасающе разрастающемуся явлению оставалась полностью слепой и равнодушной.

Первой мишенью конторских стали новички, ничего еще не ведающие о тюремных и лагерных „законах“, еще меньше о возможностях отстоять себя. Целью ставили опустить новичка, уничтожить волю личности. На то были придуманы каверзные вопросы, экзамен, в чем новичок своим ответом даже нечаянно не мог попасть в точку. А за незнание назначались наказания, одна подлее и жесточее другого. Если этими методами смогли беззащитного опустить до публичного изнасилования, то этот человек - признанный петухом - не имел уже никогда надежды выйти „в люди“.

Неподдающегося новичка оставляли на несколько дней без крошки еды. Его и без того скромное имущество очищали от лишних продуктов и вещей. Ночь за ночью его выдворяли в общий сортир, чего не сравнишь даже с самым суровым, официальным карцером. Эго били, всячески издевались и... все не опишешь.

Под эксплуатацией следует понимать разнородное прислуживание конторским во всем, что им только на ум не забредет. Неконторским „предлагали“ крышу, то есть платить какую-то определенную дань в деньгах, куриве, чае, наркотиках, алкаголе, приобретении мобильного телефона, некрытого номера. Их вынуждали вытребовать у родственников денежных переводов на предоставленный счет ит. Так внедряли принцип равенства, спокон веку мечту революционеров. Так в море социализма на практике создавались островки коммунизма. И были довольные... некоторые.

Мои эстонские молодые братья, которых пару десятков попало в тюрьму после меня, все прошли уже эту новую конторскую пытку и только Богу самому ведомо, как они вышли из нее с сохраненным человеческим лицом и самодостойностью. Но что факт: они все вышли укрепшими в вере и - странно? - радостным!


По окончании основных работ на Пайкузе меня стали ежедневно возить в бывшую тюрьму города Пярну, которую переоборудовали в принудительную лечебницу-профилакторий для алкоголиков. Оттуда переправили в город Вильянди, в лагерь для подростков. Там проведенные зима да весна напомнили тюрьму. После работы нас держали взаперти в переполненной камере. Там я, за несколько дней до освобождения, чуть не расстался с жизнью.

Мой „звонок“ 30 мая 1966 года застал начальство врасплох. Наконец после ужина подъехал конвой. В трясущемся и до невозможности переполненном „воронке“ из Вильянди и через Пярну меня доставили за 260 километров в Таллинн, лишь за полчаса до полуночи. Начальство боялось задерживать заключенного сверх срока. Я почти не входил на территорию зоны. Даже начальник лагеря выжидал меня на пропускном пункте, чтобы вручить паспорт и взять расписки под требуемые бумаги. Мои гражданские вещи доставили на вахту и в 23. 55 вытолкнули из ворот. Еще пять минут, и я мог бы обвинить ИТЛ №5 в незаконном задержании.

Куда направиться? Я не осмелился идти к братьям, боясь притащить за собой „хвост“. Да и время уже было позднее... Потопал к железнодорожному вокзалу. Просидел там до утреннего поезда и поехал на Тарту, откуда первым автобусом приехал к матери в деревню Тамме.

Встреча с сестрами после освобождения. От меня стоят Хильви, Ольга, Маря, Александра и Валентина. Девочки - дочери Валентины да Хильви.

На следующий же день мой друг Вильярд вместе с бывалым братом Лембитом Трелль приехали на мотоцикле встретиться со мной. Они привезли приглашение от председателя пылваской пожарной станции на собеседование касательно работы. Председатель Вальтер Преэден уже треть своих рабочих скомплектовал из Свидетелей Иеговы, у которых земля горела под ногами, но которых никуда не хотели принимать, отчего их нигде и не прописывали. Но о Вальтере Преэдене и его подчиненных будем читать позднее.


Раз уже речь пошла о судах за отказ от службы, то, забегая вперед, можно сказать, что после двух не достигших цели „показательных“ судебных процессов, функционирование „внутренних органов страны“ чуточку расстроилось. Забоялись нового попадания впросак. Вплоть до 1973 года прекратили сажать за отказ, а некоторых отказчиков тем временем освобождали от службы втихаря, через психиатрию, не нарушая их жизненных потребностей.

В 1973 году суд над отказчиком Юрием Шёнбергом был смешным. Вместо показательного суда старались провести „народный суд“, без присутствия народа. Народ стоял в коридоре здания суда, подсудимого пальчиком подманили в соседний кабинет – якобы на проверку документов – и когда через некоторое время его жена осмелилась туда заглянуть, никого там не обнаружила. Юрия через смежную дверь провели в малюсенькую соседнюю комнату. „Народ“, в недоумении ожидавший в коридоре, подоспел уже к оглашению приговора суда. Все это за пятнадцать минут... До такой вот степени расстроилось функционирование внутренних органов страны.

С 1973 года отказчиков, как правило, сажали без показательных церемоний. В общей сложности в крохотной Эстонской ССР, в связи с отказом от службы был 21 судебный случай. Троих из отказчиков судили повторно.


Хочется привести еще один судебный случай. Рассказали его братья Юрий и Виктор. (Приведу его в виде сокращенного пересказа.)

На таллиннском районном конгрессе 6 июня 1993 года к Юрию – чья голова была мокрой после крещения – подошел брат Виктор. Им было что вспомнить!

В 1987 году, когда Виктора судили за отказ, на стороне обвинения очень активно выступал судебный заседатель. Им был Юрий. Он рассказывает, что был воспитан в сильном атеистическом и патриотическом духе. Об одном судебном случае, состоявшемся еще до суда над Виктором, Юрий рассказывает: Когда я услышал о предстоящем процессе над семейным и уже отслужившим мужчиной, готовым скорее сесть, чем выйти на недельную переподготовку, его позиция показалась мне чуждой и неприемлемой. Военная служба! Ведь это святая обязанность каждого честного гражданина! Я очень желал присутствовать на этом процессе, но по сложившимся обстоятельствам мне это не удалось. Вскоре открылась новая возможность - по делу Виктора. Я наперед был полон решимости выступить против такой позиции.

Но происходившее на процессе так его потрясло, что когда он позднее встретился с одним Свидетелем, ему хотелось понять, на чем основана позиция Виктора. За этим логически последовало увлеченное изучение Библии и... встреча на конгрессе с бывшим подсудимым Виктором, сразу после собственного крещения. Тут, обнимая Виктора, Юрий пообещал: В будущем мы уже не будем сидеть на противоположных скамьях, но – если потребуется – вместе, на одной скамье. А подразумевал он под ней скамью подсудимых.Дополнительно о Юрии и Викторе можно прочитать в Ежегоднике свидетелей Иеговы 2011, на страницах 247 и 248.


Делегаты Таллиннского областного конгресса 2000 года - автор с сестрами по плоти и по духу. Слева Валентина, Мария, Ольга и Александра. Из них трое справа находятся уже в положении ожидания воскресения из мертвых на райскую землю. Батарейная тюрьма, первоначально на берегу Таллиннского залива в 1840 году, при царе Николае I, построенная Ревельская морская оборонительная казарма. На макете в левом торцевом корпусе, который звали Ленинградским, располагались одиночные камеры, а также камеры смертников. На снимке Ленинградский корпус стоит на переднем плане, слева. Автору „порсчастливилось“ в ходе обмена белья побывать за кормушкой всех камер. Сам автор отбывал в трех камерах, окна которых видны на треьем этаже. Сторожевые собаки бегали на цепи по проволоке между пятиметровым забором и зданием. На углах забора видны охранные вышки. На левом снимке: большой внутренний двор - на макете под перекладиной А. Прогулочные клетки, крытые решеткой. Над стеной, разделяющей два ряда клеток, крытая дорожка для вооруженной охраны. В клетку, размером 4 на 5 метров, в замкнутости и в присудствии надзирателя, оставляли на полчаса гулять человек 20...25. Заключенные были обязаны ходить гуськом, в окружную. Разговаривать разрешалось, но только шёпотом. При непослушании надзиратель призывал охранника, который целился оружием на указанного и угрожал стрелять. На правом снимке: вид правого крыла фронтонного корпуса. Забор уже снесен. Стеклянный павильон современный, для туристов. За верхним торцевым окном, между двумя заделанными малыми окнами, стоял хирургический стол, перед которым почти вплотную стояло кресло зубного врача. Окно кабинета дежурного врача заметно правее, на изгибе стены. (Снимки et.wikipedia.org)